Страница 50 из 55
Значит, перескочила через все горы, воздвигнутые из золота, ума и энергии и — пришла! Дарвид думал об этом в ту минуту, когда его увидел Краницкий; он стоял у стены, забившись в белоснежные складки, как испуганное насекомое, старающееся забиться в щель. То была щель еще в одной горе, воздвигнутой из золота. В этом большом городе с удивлением рассказывали о баснословной сумме, затраченной Дарвидом на последнее убранство комнаты маленькой миллионерши. Дарвид мог сделать и гораздо больше. Но зачем? Он преодолевал в своей жизни очень многое, мог и теперь добиться безмерно многого. Но зачем? Если пришло то, чего он не мог преодолеть, чему не мог противиться и что поразило его вдвойне — сердце скорбью, а голову мыслью: зачем это могущество, если оно не может оградить от скорби? Да что скорбь, с ней еще можно бороться, но уничтожение!.. То, что он увидел теперь так близко, было внезапным и беспощадным уничтожением жизни, расцветшей во всей полноте и прелести. Откуда-то из воздуха, из пространства, из-за границ, доступных человеческому уму — что-то налетело и затоптало эту юную, прекрасную жизнь. Непреодолимая сила, которую нельзя ни подкупить деньгами, ни убедить доводами рассудка, ни побороть энергией. Таинственная сила, истоки и цели которой неведомы; она прилетает на тихих крыльях, сметает с лица земли все, что только хочет смести, и ей невозможно противиться, и нельзя от нее спастись. Ему казалось, что белоснежную комнату умершей из края в край наполняет мрачный шум чьих-то огромных крыльев, и впервые в жизни его охватило ощущение чего-то сверхчувственного и сверхчеловеческого. Непостижимая тайна поразила эту грудь, исполненную гордости, и голову, не верившую ни во что, кроме силы разума и того, чего он способен достигнуть, и тогда в нем впервые пробудилось чувство собственного ничтожества. Он почувствовал себя таким ничтожным, каким, наверное, чувствует себя земляной червь, когда, ползая по траве, увидит упавшую на нее тень ястреба, слетающего с лазури, и, как червь в расселину камня, он, прижимаясь к стене, старался укрыться в снежных складках крепа и муслина. Он почувствовал себя таким слабым, словно был не мужем железной воли, прославившимся громкими делами, а ребенком, тщетно пытающимся своей маленькой ручонкой отогнать вставшее перед ним привидение. Зарывшись в пышные складки, наполовину закрывавшие его плечи и голову, он стоял, устремив взор на покоившееся среди белых цветов лицо спящей Кары, и мысленно говорил ей: «Я ничего не могу сделать для тебя, малютка! Я могу многое, почти все, но для тебя ничего не могу!» Легкие сероватые струйки дыма, который пряли невидимые колебания воздуха, проплывали над ее спящим лицом и развевающимися нитями тянулись от нее к нему… Именно в эту минуту он увидел появившегося из глубины квартиры Краницкого, преклоняющего колени у покрытых цветами ступеней. Увидел, узнал и не испытал ни одного из тех чувств, которые раньше пробуждало в нем одно имя этого человека. Какое же значение имели гнев, ненависть, вражда людей перед лицом того беспредельного, что он видел так близко в эту минуту? Какое значение для него имел этот прежде ненавистный человек теперь, когда он говорил: «Я не знаю, не понимаю, постигнуть это невозможно, и все же это так: я, я для тебя, малютка, уже ничего не могу!»
Однако это было не единственное открытие, которое ему тогда пришлось сделать. За ним последовали другие. Он не помнил, долго ли там пробыл, но видел рассвет, синеватой подкладкой растянувшийся за белоснежными складками, закрывавшими окна, потом видел солнце, залившее их расплавленным золотом, много раз слышал бой часов — медленный и гулкий где-то позади, а в ответ ему из передних комнат — торопливый и звонкий, и вдруг за закрытой дверью, в гостиной, зазвучала музыка. Дарвид знал, что это значит: еще гора золота, которую он воздвиг для «малютки».
Много нужно было высыпать золота, чтобы этот хор вознес над умершей девочкой песнь скорби и молитвы. Но перед тем дверь распахнулась настежь, и белую комнату усопшей заполнила верхушка самого блестящего общества, какое только было в городе. С изъявлениями глубокого уважения и сочувствия князь Зенон вел Мальвину Дарвидову, всю в слезах и в черном крепе. Ирена вошла, опираясь на руку славившегося своей красотой молодого князя, Мариан вел княжну; дальше шли звезды, представлявшие три силы: знатность рода, деньги и славу. Их было не очень много, ибо вершины не бывают широкими, однако в комнате поднялся легкий шум отодвигаемых стульев, послышался шепот, шелест шелков.
Черные шелка, креп и кружева, черные с ослепительно белой манишкой костюмы мужчин; руки, горестно сплетенные на коленях или важно скрещенные на груди, задумчивые лица, торжественное безмолвие. Среди этого безмолвия рядом, в гостиной, звучала траурная мелодия, исполняемая в сопровождении музыкального инструмента хором известнейших в городе певцов. Скорбный, но вместе с тем великосветский обряд, необычайность которого вызывала восхищение человеком, оказавшим столь великолепные почести своему умершему ребенку. Из золотой горы забил родник волшебной музыки, и на волнах ее это дитя уплывало за пределы земного существования.
Дарвид не здоровался с гостями, быть может впервые в жизни не соблюдая правил хорошего тона; угадывая его настроение, они ничем его не нарушали, из уважения к нему. Попрежнему он стоял, прислонясь к стене, издали похожий на темный силуэт, нарисованный на ее фоне. Он смотрел на блестящее общество, от которого его отделяла часть гостиной, и это расстояние казалось ему таким огромным, как будто все эти люди находились на одном конце света, а он на другом. Тени, чьи имена он знал, хотя не имел с ними ничего общего, как и они с ним. Они могли жить, могли не жить — ему было все равно. Зачем они сюда пришли? Зачем они здесь? Это не важно, но он знал, что они не существуют для него, как и он не существует для них. Его поразило ощущение образовавшейся вокруг него пустоты, отделявшей его от людей. Словно между ними легло необозримое пространство, и на одном краю находился он, а на другом они. Он отдельно, они отдельно.
Песнь разрасталась, хор то гремел, то затихал, позволяя сольным голосам разливать в пространстве звонкие, чистые звуки. Невидимые колебания воздуха легким трепетом пробегали по крепу, и тогда вздрагивало колыщущееся пламя бесчисленного множества свечей. Дарвид не слушал пения: у него никогда не было времени стать знатоком и любителем музыки, но он чувствовал, как звуки вливаются ему внутрь и, проникнув в самую сокровенную глубину, пробуждают в нем прежде неведомое волнение. Он глядел на лицо Кары, покоившееся среди белых цветов, и думал, вернее чувствовал, что в то время, как тех, казалось, отделяло от него бесконечно далекое расстояние, она была ему очень близка. Она одна. «Моя!» — шепнул Дарвид. Она одна. Сам не понимая, как это с ним могло случиться, он мысленно положил себе на плечо ее маленькую золотоволосую головку и говорил ей:
«Бежим, малютка! Ты как-то спросила меня, к чему мне эти люди? Так вот теперь я тебе скажу: совершенно ни к чему. Я не хочу их, они мне чужие и нисколько меня не интересуют, только ты мне нужна, ты одна, мой солнечный луч, такой же, как я видел однажды во время путешествия и запомнил, — светлый и теплый. Ты моя единственная! Идем, бежим вместе от всего и от всех, нам они все не нужны и все чужды и далеки!»
Тут он вспомнил, что уже никогда и никуда не сможет с ней уйти или бежать. Ему частично принадлежало несколько железных дорог, он имел возможность нанять для себя одного сколько угодно поездов, идущих по этим дорогам; где-то на Востоке по огромной реке в клубах пара шли его собственные суда; и в этой столице, и в той, и еще в одном городе сотни людей населяли принадлежащие ему большие дома, — однако эту спящую девочку он не мог увезти ни по суше, ни по воде, ни в один город и ни в один дом. На глаза его, обращенные к ней, набежала едкая влага и каплями скатилась по непрестанно подергивающимся щекам.
Но одновременно на губах его появилась та усмешка, которую называли колючей.