Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 38



Весь следующий день она веселилась, как могла. Сбежались девушки чуть ли не со всего околотка посмотреть ее подвенечное платье из белой альпаги, тюлевую фату и флер д'оранжевый венок. Прекрасное пальто, которое ей купили вскладчину все три сестры, вызывало всеобщий восторг. Под вечер приехала из Богатыревичей пани Богатыревич, которую пригласили в свахи, и привезла чуть не целый воз пирогов и всякого печенья на свадьбу, а Салюсе розовый чепчик, прелестный, как конфетка, от городской модистки. От Богатырезичей до Толлочек было порядочное расстояние, оттого она и приехала заблаговременно, но, главное, ей польстило, что в свахи пригласили именно ее, а не Стецкевичову, другую тетку Салюси, которая жила на хуторе, совсем неподалеку отсюда. К вечеру того же дня приехали также два пана Богатыревича и один пан Стецкевич из Стецек; дом наполнился оживленными разговорами, и не только в усадьбе, но и по всему околотку запахло и зашумело свадебным пиром, словно заиграл вступительный аккомпанемент. Салюся горячо расцеловала тетку за розовый чепчик и попросила ее как опытную хозяйку выбрать с ней вместе из братнина скота двух коров. Потом ей и всем собравшимся девушкам показала своих овечек, лен, коврик с оленем и другие сокровища из своего приданого. После этого Панцевичова позвала ее помочь ей на кухне, где с утра топилась печка и огонь пылал, точно в пекле. Вернувшись из кухни, в большом фартуке, с засученными по локоть руками, она долго и весело разговаривала со Стецкевичем и одним из Богатыревичей, а Юзик Лозовицкий и Адась Струпинский чуть себе усы не повыдирали: с такой яростью они их крутили — из ревности и для форса. Спать она легла поздно, от усталости быстро уснула и крепко спала, когда ее разбудили чьи-то поцелуи и объятия. Открыв глаза, Салюся увидела Коньцову; вся в слезах она сидела на постели сестры и, целуя ее, говорила:

— Салька! Сегодня твой девичник! Как же я рада, Салька, что уже завтра увижу тебя замужней женщиной, что у тебя обеспеченное будущее и что все так хорошо у тебя наладилось. Я всегда тебя любила больше всех сестер, и ты была так добра к моим детям, когда они хворали… И я так рада, так рада, что сегодня, наконец, твой девичник!

Салюся вскочила и села на постель; волосы у нее разметались во сне, глаза были широко раскрыты; выпрямившись как струна, она крикнула, чуть не обезумев от страха:

— Иисусе, Мария! Завтра, уже завтра!

И не успела Коньцова и слова вымолвить, как она повисла у нее на шее и, крепко прижавшись к ней, заговорила, дрожа как в лихорадке:

— Не хочу… не хочу… я не хочу так скоро!.. Анулька, дорогая моя, золотая, спаси меня, помоги, скажи Константу, чтоб он отложил свадьбу… упроси ты их всех за меня, уговори их, будь моей заступницей… если ты в бога веруешь… если детям своим желаешь счастья… спаси меня… пусть отложат свадьбу… я не хочу так скоро, не хочу, не хочу!..

Она целовала руки сестре и обливала их слезами. Коньцова, удивленная и испуганная, вначале старалась ее уговорить, мягко и ласково объясняя, что этого сделать нельзя, что из-за пустой прихоти лишаться такой партии не следует и что отложить свадьбу Константы ни за что не согласится. Но, когда Салюся снова бросилась целовать ей руки, моля за нее вступиться, Коньцова вышла из терпения и заявила напрямик, что из-за ее пустых прихотей не намерена ссориться с родней, что все бы ее сочли сумасшедшей, если бы накануне свадьбы она просила ее отложить, и советовала Салюсе бросить эти причуды. Если же она ее не послушает, поднимет шум и, упаси бог, отвадит Цыдзика, — пригрозила Коньцова, — то, при всей своей любви к Салюсе, она откажется от нее, не будет считать сестрой и навсегда закроет перед ней дверь своего дома. И разгневанная, но со слезами на глазах, потому что, несмотря ни на что, она нежно любила Салюсю, Коньцова пошла помогать на кухню, где старшие сестры пекли "гусаков" — продолговатые коржики, которыми невесте полагается на девичнике потчевать гостей.

Весь день в доме была суматоха: стряпали, жарили, пекли, приходили и уходили гости, болтали, смеялись, подшучивали над нарядом невесты. Против обыкновения, косы у нее растрепались, платье было надето кое-как и криво застегнуто; с ввалившимися глазами и пылающими пятнами на щеках, она ходила как потерянная среди всей этой суетни, отвечала невпопад или вовсе не отвечала и своей рассеянностью только мешала сестрам, так что в конце концов ее прогнали из кухни.

Уже смеркалось, когда в сени вошел Габрысь и, испугавшись сутолоки, встал у дверей. Его высокая, прямая, как шест, фигура в долгополом кафтане, с поникшей, будто сломанная маковка, головой и горшочками миртов в обеих руках забавляла молодежь, толпившуюся в сенях, и на него градом посыпались шутливые вопросы и насмешки:

— А-а, Габрысь пожаловал, что скажете?

— Что же вы на соседкин девичник не принарядились? Зачем это вы свои мирты отдаете? Приберегли бы на собственную свадьбу!

— А вы когда свадьбу справляете?

— Что вы, Габрысь, не женитесь? На такие хоромы, как ваши, верно, немало охотниц польстится!

— Вы завтра будете с нами танцовать? Приглашаю на краковяк!

— Только придется вам другие сапоги надеть, а то как пуститесь в пляс, эти все и развалятся!..

Габрысь, не отвечая, подошел с своими миртами к боковушке и, заглядывая в дверь, тихонько окликнул:

— Салюся! Салюся! Я мирты принес!

Но вместо Салюси в боковушке оказались Панцевичова и Заневская, которые поспешно меняли свои кухонные туалеты на более чистые и приличные. Надевая через голову юбку, Панцевичова сердито прикрикнула:

— Не лезьте вы сюда со своими миртами! Поставьте их где-нибудь и ступайте!

Он поставил горшочки на окно, но не уходил и, подождав немного, позвал:

— Пани Панцевичова!



Ему пришлось окликнуть ее несколько раз; наконец она с раздражением спросила:

— Чего вам?

Габрысь с таинственным видом поманил ее пальцем к себе, а когда она, застегивая лиф, из любопытства вышла к нему, он встревоженно зашептал:

— Пани Панцевичова, вы хорошенько приглядитесь к Салюсе, на что она стала похожа…

— А что? — нетерпеливо прервала она.

— А то, — все так же шопотом отвечал Габрысь, — что я вам как старшей сестре говорю и остерегаю: как бы, упаси бог, из-за этого какой беды не вышло.

— Какой беды? Из-за чего не вышло? — расчесывая огромные черные волосы, вмешалась в разговор Заневская.

— Для Салюси, из-за этого замужества. Не хочет она Цыдзика, все о том сокрушается…

Обе сестры так и вскинулись:

— Что вы болтаете? Лезет сюда, только даром время отнимает! Уж вы бы со своими глупостями…

— Пусть я глуп, — перебил он, — может, оно и так… А бывает, что и я кое-что подмечаю лучше иных умных и вам, как старшим сестрам, говорю: свадьбу Салюси надо отложить, а то и вовсе Цыдзику отказать…

— И вместо него вас вести к алтарю?

— Вот бы парочка была! — захохотали сестры, а Габрысь покраснел, как будто вся кровь ему бросилась в лицо. Не отвечая на насмешки, он все же докончил, уже несколько громче и тверже:

— Салюся не совсем такая, как иные: у нее своя воля есть и смелость, с ней может беда случиться, и грех на вашу совесть падет.

— Ну и пускай падает, а вы ступайте-ка лучше отсюда, недосуг мне со всяким глупцом болтать, — отвечала Панцевичова. А Заневская прибавила:

— Вот уж пошевелил мозгами, как теленок хвостом'! Сам-то он очень хорошо свою жизнь устроил, вот ему и охота другим хорошие советы давать. Только не всякому понравится в худых сапогах да в лаптях ходить…

— Недаром его глупым зовут! Куда уж ему что умное выдумать!

И они повернулись к нему спиной, а Габрысь, тяжело и медленно ступая, пошел к дверям. В эту минуту у крыльца послышался скрип полозьев, звяканье бубенцов на праздничной упряжи, громкие возгласы, поцелуи: приехали жених со сватом и дружками.

В канун своей свадьбы Владысь Цыдзик несколько осмелел, видимо, чувствуя себя увереннее в присутствии дружек. Он вошел в сени даже с некоторой развязностью, в накинутой на плечи барашковой шубе, под которой видна была его тонкая, прямая фигура в черном сюртуке и пестром жилете, блистающем широкой серебряной цепочкой. На шее у него был белый галстук, повязанный пышным бантом, а на голове черная барашковая шапка, которую в дверях с него снял один из дружек, так как сам он нес в обеих руках нечто очень большое и круглое, завернутое в белое полотно.