Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 38

Габрысь выпустил голубя в сени и только было хотел подойти к Салюсе, как на кухне кто-то закряхтел и протяжно застонал:

— Габрысь! Дай травки! Ох, господи, господи! Так тут и помрешь без капли воды! Габрысь, да побойся ты бога, что ж ты меня бросаешь, даже горшочка с настойкой не допрошусь… Габрысь! Ох-ох-ох-ох!

Он уже скрылся в кухне, и через узкие дверцы было видно, как он кому-то поспешно подавал какой-то горшочек, и было слышно, как он кому-то тихо сказал несколько слов. Но вот воркотня и стоны затихли, Габрысь вернулся в горенку и сел на топчан.

— Тетка заболела? — спросила Салюся.

Он кивнул головой.

— А вы ухаживаете за больной?

Габрысь не ответил. Он смотрел на нее, но уже не так, как за минуту до этого: пристально и тревожно. Теперь, когда она перестала весело щебетать и, нахмурясь, сидела в задумчивости, подперев голову рукой, видно было, как она изменилась. Ее личико, свежее как майская роза, слегка осунулось, и под глазами легли темные круги. Словно тень или легкая дымка затмила блеск ее цветущей, прекрасной юности; алые губы побледнели и были печальны. Она молчала, уставясь в землю. Габрысь тихо спросил:

— Что это вы загрустили?

Тогда она закрыла руками лицо и зашептала:

— Если б вы только знали, как мне порой тяжко, тяжко, тяжко!..

Салюся умолкла, а Габрысь, тоже приуныв, не сводил с нее глаз.

— Порой мне бывает и весело, я даже радуюсь… Шутка ли? На такое хозяйство итти, со всеми жить в ладу, от всех видеть уважение… А то вдруг подумаю: пропади они пропадом, ведь это из-за них я стала такая несчастная, такая несчастная!

Она схватилась за голову и вскочила с лавки.

— Не надо проклинать… — робко начал Габрысь, но Салюся его не слышала, она была вся в огне, глаза ее пылали гневом.

— Не хочу я его, не хочу, не люблю его, ненавижу… — кричала она и, стиснув руку, стукнула кулаком по столу.

— Кого? — в ужасе пролепетал Габрысь.

— Да его, Цыдзика этого… провалиться бы ему сквозь землю, прежде чем он приехал сюда со сватом… молокосос, сопляк, рохля… Когда он ко мне подходит, мне так и кажется, что это слизняк ползет, я даже платье отодвигаю, чтобы он не дотронулся…

Задыхаясь от волнения, она повернулась к окну и заломила руки. Габрысь, вытянув шею, с минуту сидел, разинув рот и испуганно вытаращив глаза; наконец он с тревогой заговорил:

— Как же это?.. Что же это получится? Ведь он ваш муж будет…

— Ну, это еще неизвестно! — вскинулась она и, круто отвернувшись от окна, продолжала:

— Получить бы мне о нем хоть бы какую-нибудь весточку, хоть что-нибудь услышать о нем! Боже мой, боже, как я жду приезда Коньцовой… Она, должно быть, завтра или послезавтра приедет! Я так ее жду, как никогда еще никого не ждала!





— А зачем вам Коньцова понадобилась?

— Глупый вы, Габрысь, ничего не смыслите! Наверно, она что-нибудь знает о нем, может, и видела его, может, он приезжал к ней узнать, что же такое сделалось со мной и с нами обоими… Ох, да что ж это сделалось, что сделалось? Я и сама не понимаю и не знаю…

Заломив руки, она устремила в пространство неподвижный взор, словно стараясь постигнуть тайну своей судьбы и своей скорби. Морщинки избороздили ее гладкий, как мрамор, лоб, и скорбно опустились книзу уголки ее маленького рта.

Габрысь сжал голову обеими руками и, раскачиваясь из стороны в сторону, чуть слышно шептал:

— Иисусе, Мария! Иисусе, Мария! Что же это будет? Что же это будет?

Вдруг он вскочил, бросился на кухню и через мгновение вернулся с каким-то горшком, из которого торчала деревянная ложка; поставив его на стол, он принялся робко упрашивать Салюсю:

— Может, вы покушаете бобов… Покушали бы, право… прежде-то вы очень бобы любили… Ну, покушай хоть немножко… Помнишь, маленькой ты часто ко мне ходила поесть бобов? Ну, поешь-ка теперь, поешь!

— Не хочу! Не приставайте вы ко мне со своими бобами! — передернув плечами, заворчала Салюся и с надутым видом села на лавку. "Однако, — думала она, — правильно люди говорят, что он глупый. Пришло же ему в голову бобами меня потчевать, когда мне так грустно, так грустно, так худо! Я ведь знаю, что у Цыдзика не бобы, а какие вздумается, такие и буду лакомства есть, а все равно мне так грустно, так худо…"

Между тем он с минуту подумал, потом тихонько, словно крадучись, подошел к окну, стараясь не шаркать своими рваными подметками, сорвал несколько цветущих веток гелиотропа и подошел с ними к Салюсе.

— Так, может, вы цветочки себе приколете к волосам? Приколите, сделайте милость, очень хорошо пахнут. Верно, вам без зеркальца не приколоть? У меня есть осколочек, я мигом принесу.

И он уже готов был бежать за осколком зеркала, когда она встала и, подняв над головой сплетенные руки, проговорила:

— Не хочу я цветка, не хочу зеркала, ничего не хочу… пойду домой…

Она ушла, и не подумав с ним проститься, а он не удерживал ее и, словно окаменев, стоял посреди комнаты с ветками гелиотропа в руках. Из задумчивости его вывели стоны и брюзжание на кухне.

— Габрысь! Ох-ох-ох!.. Побойся ты бога! Что ты горшки не отставляешь от огня? И ложки теплой похлебки с тобой не поешь! Габрысь!.. Верно, зазевался где-нибудь, вот дуралей, разиня! Ох-ох-ох! Габрысь, дай хоть настоечки попить!

Час спустя Салюся поехала с Панцевичовой в местечко за какими-то еще покупками к свадьбе, а когда под вечер вернулась, несколько девушек и кавалеров пришли ее звать на гулянку.

Разрумянившись от езды, она с довольным видом показала девушкам новые покупки, но от гулянки отказалась, отнекиваясь лишь затем, чтоб покуражиться и заставить себя упрашивать. Никогда раньше ее так не любили в околотке, как теперь, и никогда у нее не было столько подружек и обожателей. Случались ей и прежде кое-какие партии — и не плохие и не очень хорешие, но ни брату, ни сестрам, ни ей самой они не приходились особенно по вкусу, так что она их отвергла. Находились и прежде вздыхатели, которые давали ей понять или прямо в глаза называли ее прелестнейшей панной в околотке и на много миль окрест говорили, что она достойна самой счастливой участи и что рядом! с ней ни одна даже очень богатая панна ничего не стоит. Но никогда это не бывало так подолгу и с такими, как теперь, людьми. Теперь ей просто цены не было. Адась Струпинский простить себе не мог, что Цыдзик его опередил, и изливал свое отчаяние перед Панцевичовой; Юзик Лозовицкий и еще несколько молодых людей всякий раз, слыша о ее обручении, мрачнели как туча и даже втихомолку грозились когда-нибудь пересчитать ребра этому молодчику, который у них из-под носа увозит такую панну. Константы следил за победами сестры с великим удовольствием и, подбоченясь, смеялся во все горло:

— Руки мне целовать должна за то, что я в люди ее вывел! Вот ведь девушка каким бриллиантом стала, для всех прельстительным! Прежде-то в два года раз выискивался женишок, да и то не ахти какой… А как сторговал ее наследничек пана Онуфрия, так и все бы рады купить. Ха-ха-ха! Еду, еду — не свищу, а наеду — не спущу! Вот как по-моему! Чистая работа!

Панцевичова, женщина немолодая и умудренная опытом, слушала его с недоверчивой усмешкой, злобно поблескивая черными глазами.

— Э, — говорила она, — дело известное: лошадь сторгуют иль девку просватают — тут они и в цене. А разладься хоть теперь с Цыдзиком, и все отступятся.

Между тем Салюся в своем нарядном городском платье, с красным бантом в черных косах шла задами на другой конец околотка впереди шумной гурьбы девушек и молодых людей. Они то тянулись гуськом по тропинкам, то сбивались кучкой в узких проходах между плетнями, то по щиколотку вязли в снегу, перекидываясь шутками и смеясь. Салюся шла быстро, размашисто, высоко подняв голову с горделивым и самодовольным видом. Она говорила громко, бойко и весело огрызаясь в ответ на приставания, комплименты и шутки. Тем не менее нередко после контрданса или краковяка шумная компания, собиравшаяся в просторном, почти пустом помещении, скудно освещенном единственной лампочкой, вдруг обнаруживала ее отсутствие. В разгаре веселья она незаметно скрывалась, боясь погони; стрелой пролетев через весь околоток, она вбегала в усадьбу брата и, еле дыша, прислонялась к плетню. Если б ее нагнали здесь, она бы перескочила через плетень и спряталась у Габрыся. Но за ней не гнались — из обиды или из приличия, — а она долго стояла у плетня и, подперев голову руками, размышляла.