Страница 16 из 37
— Итак, несколько слов нашим телезрителям, господин Бернер!
— Хочу, чтобы все россияне в эту новогоднюю ночь почувствовали тепло и любовь! — Бернер смотрел в глазок телекамеры, улыбался, щурил темные лучистые глаза. Знал, что хорош, энергичен и убедителен. Слова, которые он произносит, будут бережно, как драгоценности, перенесены в «Останкино» и с огромной, до облаков, колокольни сорвутся в мир, брызнут силой и свежестью. — Наши трудности и огорчения временны. Они скоро минуют. У руля Российского государства стоят решительные, смелые люди. Мы знаем, как действовать, как сделать Россию великой! С Новым годом, друзья!
Последнюю фразу он произнес особенно душевно и проникновенно, зная, что будет услышан в каждом доме, в каждой семье. Окормлял людей своим жизнелюбием и уверенностью. И вдруг почувствовал бесшумный удар в грудь. Будто прилетела и попала в него пуля. Проникла в тело, опустилась ниже, в живот, и там превратилась в крохотный живой зародыш. Этот зародыш зашевелился, стал расти, превращаясь в малый эмбрион, в подвижный пульсирующий червячок. И это ошеломило, испугало его. Он был беременен, и залетевший в него, как пуля, сперматозоид был выпущен из космоса, пролетел огромные пространства и нашел его здесь, в душном зале, за новогодним столом.
— Вы прекрасно сказали, господин Бернер! — улыбалась ему журналистка, протягивая микрофон к соседней княжне.
Он молчал, не понимая, что с ним содеялось. Кто ворвался в него, угнездился среди его разгоряченных внутренностей.
Глава шестая
Кудрявцев, гонимый страхом, добежал до углового трехэтажного дома, слепого и темного. Хотел обогнуть, углубиться в черноту неосвещенных привокзальных строений. Но ему померещилось, что вдоль перрона перемещаются люди, вспыхнул и погас огонек сигареты. Он отшатнулся, стал огибать дом с другой стороны, ломая кусты, спотыкаясь о детские песочницы и скамейки. И опять ему почудилось, что за кустами притаились стрелки, ударят в упор очередью. Он повернул, побежал вдоль стены обратно, туда, где полыхала и грохала площадь, но это жуткое громыхание, давление жаркого света остановили его. Бессознательно, спасаясь от огненной, пускающей гранаты и пули площади, он вбежал в подъезд, в непроглядную темноту. Спотыкаясь о ступени, хватаясь за поручни, он побежал наверх, привыкая к темноте, видя в сумраке лестничных клеток номера на квартирных бирках. Одна из квартир, как ему показалось, была приоткрыта. Пугаясь, он вбежал на верхний этаж, ткнулся в запертую чердачную дверь и замер. Опустился на пол, тяжело дыша, бессильно утыкая лицо в пыльную ветошь, чтобы не видеть багровых отсветов, брызгающих во все стороны трассеров.
Он их не видел, сжав обожженные веки, но слышал внутри себя, как грохочет набухшее, переполненное дурной кровью сердце, а снаружи стреляют пулеметы, лопаются наливники, взрываются боекомплекты подбитых танков.
Он сидел, спрятав голову, парализованный, желая исчезнуть, пропасть, стать невидимкой, уменьшиться до размеров сверчка, сжаться в одну-единственную клетку и в таком состоянии пережить, перетерпеть катастрофу. Но этот первобытный, пещерный ужас стал сменяться осознанным страхом. Его помраченное сознание стало постепенно проясняться, и в этом, еще сумеречном, оглушенном сознании возникли первые проблески воли. Опасность исходила отовсюду. От площади, наполненной врагами, ищущими для своих гранат и пулеметов все новые и новые цели. От темных, окружающих дом строений, где притаилась засада, наблюдали зоркие злые глаза. От дома, где он находился и чьи полузакрытые двери и неосвещенные окна могли внезапно раскрыться и загореться, и из них выскочат разъяренные люди, схватят его, поведут на площадь.
Он сидел, прижавшись к чердачной двери, зарывшись в какую-то паклю, и ум его, пульсирующий и горячий, словно в нем лопнул сосуд, искал спасения.
Если его не схватили сразу, позволили вбежать в подъезд, слышали, как он протопал по лестнице, и никто не погнался следом, не включил свет, не зажег фонарик, — это значило, что либо жильцы напуганы до смерти, затворились в квартирах, либо их не было вовсе. И тогда оставаться в пустом, покинутом доме было не столь опасно, как на огненной площади.
Он поднялся и, стараясь не шаркать, спустился на нижнюю площадку, приложил ухо к дверям. Слушал, надеясь уловить звуки жизни — шаги, говор, звяканье посуды. Но было тихо. От дверей веяло тлением остывающего жилья.
Он подходил к дверям, сначала на верхнем этаже, потом и ниже, прислушиваясь, не раздастся ли человеческий голос или лай домашней собаки, или стук передвигаемых стульев. Но слышался только стук пулеметов, грохот боя. Сквозь окно, выходившее на лестничную клетку, возникали огненные шары, которые катались и скакали по площади.
Дверь на втором этаже была приоткрыта. Не заглядывая в нее, он почувствовал, что квартира пуста. Не стал в нее заходить, а подошел к окну, к подоконнику, на котором стояла пустая консервная банка с окурками, приготовленная жильцами-мужчинами, выходившими на лестницу покурить. Прижался к подоконнику, стал смотреть наружу.
Площадь была похожа на огромную сковородку, озаренную красными углями. На этой сковородке шипели, отекали соком, брызгали бесформенные подгорающие ломти. Этими ломтями была бригада. Танки с тяжелыми пушками, остроконечные боевые машины пехоты, горбатые неуклюжие грузовики, толстобокие цистерны с горючим — все превратилось в расплющенные обгорелые груды, среди которых клубились ядовитые дымы, краснели фитильки горящих катков и скатов.
Среди этого жарева, ручьев кипятка, жира и слизи была его рота с неопытными неукомплектованными экипажами, наивными солдатами, украшавшими пульты и десантные отсеки машин вырезками из журналов, фотографиями невест, самодельными пластмассовыми гномиками.
Среди непроходящего страха, побуждавшего его чутко и пугливо вглядываться, трусливо бежать и спасаться, возникало мучительное изумление, не связанное с его собственной жизнью и опасностью, грозящей смертью. Он пытался уразуметь, что случилось. Откуда пришло несчастье. Чья бессмысленная и тупая воля, чья бездарная ошибка затолкали бригаду в ловушку. Откуда взялись эти яростные и уверенные стрелки, отважные и безжалостные бойцы, истребившие бригаду. Что означает этот разгром? Как далеко вдоль улиц с горящей техникой, обожженными и застреленными солдатами протянулась рваная огненная трещина разгрома. К окраинам? К пригородам? К окрестным поселкам и селам? Или дальше, в степь, в предгорья, к русским городам, к отдаленным гарнизонам, до самого Кремля с дворцами и храмами?
В этом разгроме погибла его рота, его бригада, а он, ротный, остался жить. Бросил в саду чеченского дома зарезанного лейтенанта. Бросил на площади ротную колонну, в которой сгорели солдаты. Что делать ему, стоящему у окна пустого безлюдного дома, одному, без оружия, без воли, без сил, взирающему на побоище?
Нужно было уходить. Прорываться из враждебного города сквозь засады, ловушки в ночную холодную степь, где нет дорог и селений. Пустыми полями и выгонами, укрываясь от глаз врагов, двигаться только ночью, как зверь. Выдраться из этой жестокой земли туда, где родные города и деревни, русские лица и речь, где есть еще армия, есть аэродромы с фронтовой авиацией, парки с самоходными гаубицами, неразгромленное, нераспавшееся русское воинство. Туда, в Россию, он доберется и расскажет о разгроме бригады.
Он заторопился, засобирался. Оглядел лестницу, глухие двери квартир, подоконники с консервными банками. Испытал к ним чувство, похожее на благодарность, за то, что приютили его.
«Спасибо дому, пойдем к другому», — повторял он машинально, спускаясь к выходу.
Выглянул наружу вдоль фасада, собираясь тенью выскользнуть и шмыгнуть. Прокрасться к железнодорожным путям и по шпалам, прячась в полосе отчуждения, уйти из города. Он уже собирался оставить дом, но увидел, как в отблесках горящих машин, пригибаясь и семеня, приближаются двое. Он не видел их лиц, но по испуганному семенящему бегу, по сутулым спинам, втиснутым в плечи головам угадал своих. Не чеченцев, которые бежали бы вольным сильным скоком преследователей, а своих, пугливых, гонимых.