Страница 3 из 23
Под ларем мышь заскреблась. Никифор шикнул на нее, взял с шеста свечку и пошел к сыну, прикрывая ладонью жиденький восковой свет.
У кровати стоял березовый чурбак, на нем — крынка с травяным настоем, прикрытая красноармейскими штанами. Никифор поставил свечку на чурбак, снял одеяло с Семена и встал на колени. Сильно пахло лежалым сеном, но тряпка на ране была сухая, не гнило больше бедро. Собирая летом жабью траву, не думал Никифор, что зимой придется сына выхаживать. Забрел он на Пожвинские поляны случайно — обходил стороной сеяный лес, чтобы не видеть, как изводят его богоявленские. На полянах увидел сизую, будто опушенную снегом траву, и не удержался, нарезал полную сумку.
В избе тихо, и мышь не скребется, затаилась.
Юлий Васильевич пересел от шестка на лавку, поближе к дверям, и приготовился разговаривать. Без разговора господин лесничий не мог, моложе был — всегда на церковное писание ссылался, дескать, и в библии сказано, что в начале мира было слово, и слово было делом. Много знал господин лесничий и умел рассказывать. Никифор любил его слушать, но замечал — слово у Юлия Васильевича делом не было…
— Богу молишься, Никифор Захарович? Христу или скотьему богу Велесу?
Он ответил господину лесничему, что вспоминает добрым словом Захария, встал с полу, закрыл одеялом сына, задул свечку и пошел на беседу.
В темной избе Юлий Васильевич казался широким и непомерно большим, пахло от него потом и махоркой, как от мужика. Никифор пожалел его, подсел ближе — пусть хоть выговорится.
— Лежу я, Никифор Захарович, и все думаю, жизнь свою проверяю, ищу — где нечестен был, подл, гадок…
— Служили вы честно. Помню, хвастал Большаков-старый, первостатейный купец, что, дескать, не таких покупали вместе с дворянскими потрохами. И осекся! Дивился я на вас, Юлий Васильевич, пятьдесят тысяч — не малые деньги.
— Вот именно: не малые! Ты думаешь, особенный я или лес люблю больше денег?
— Лес вы любите, Юлий Васильевич.
— Люблю, но не в этом дело. Семья наша не была богатой, жили мы скромно. Но не бедно, разумеется. Отец служил, был управляющим, председателем контрольной палаты. Я имел все, что надо ребенку, гимназисту, юноше из хорошей семьи. Может быть, в этом моя вина? Думаю — нет. За что же ненавидит меня Семен? Разве я унижал людей, был груб, жаден, нечистоплотен в помыслах, лебезил перед старшими по чину?
Никифор слушал его и думал: все так, господин лесничий, все так, но и Семен малым ребенком был, а жил хуже собаки.
Юлий Васильевич встал с лавки, руку поднял, сказал, что дорого обойдется России сказка о земном рае, и направился к нарам. Шел он медленно, темноту руками щупал. Никифору показалось, что сердится господин лесничий на кромешную темноту, расталкивает ее, как осоку.
Добравшись до нар, Юлий Васильевич лег, не снимая валенок, повертелся на мягком тряпье и приказал:
— Привязывай, Никифор Захарович, классового врага.
Глава третья
Никифор подвинул к лавке два тюрика, положил в изголовье казенный зипун и прислушался — уснул Юлий Васильевич или не уснул? Четвертую ночь так. Пока не уснет господин лесничий, и он не ложился, сидел на лавке, вспоминал прошлое и думал, что свой своему поневоле брат. Уйдет господин лесничий из избушки, доберется до тракта, а там белые… Стащат они Семена с кровати, начнут бить, про красных расспрашивать…
Раньше Юлию Васильевичу он верил, услужить старался хорошему человеку. В молодости, бывало, выйдет на Безымянку до солнышка, рыбы наловит, начистит картошки и ждет, когда Юлий Васильевич на дрожках подкатит, да не один, а с Александрой. Веселятся они на зеленой траве, красные цветы собирают. Желтые цветы Александра не любила, дескать, к разлуке они. Господин лесничий над этим смеялся, стыдил ее, говорил, что все это мещанские сказки, и разлучают людей не желтые цветы, а потухшие чувства. Про чувства они говорили больше всего, и за ухой, и за самоваром. Александра в селе выросла, дочерью Сафрона была, а выражалась, как городская барышня, осуждала простых людей, что презирают они родство душ, не ценят совсем образованность. Юлий Васильевич говорил про сословия, которые настоящей любви не помеха. «Чем все это кончится?» — думал Никифор, слушая их. Сначала он ел вместе с ними, потом замечать стал — брезгует его Александра, косится на заскорузлые руки, на застиранную рубаху.
Однажды господин лесничий приехал на Безымянку один, налегке — без закусок, без самовара, сказал, что Большаковым делянки отвел за Каменным логом, чтобы не смели они лес рубить в другом месте. Побыл на лугах господин лесничий недолго, наскоро ухи поел и велел запрягать мерина.
Домой Никифор пришел рано, ходил как неприкаянный по избе, не знал, чем заняться, а утром, едва рассвело, в село побежал, зашел в контору, там тихо, писарь в бумаги уткнулся, Большаков на диване сидит — волосатый, седой, а костюм барский, штиблеты блестят чище зеркала. Зря купец разоделся, подумал тогда Никифор, Юлия Васильевича штиблетами не испугаешь. Потоптался Никифор в конторе, спросил у писаря, когда господин лесничий появится, узнал — не скоро, и пошел к Сафрону Пантелеевичу.
Изба у Сафрона большая, издали видно. Крыша железом крыта.
Перед высоким крыльцом Никифор долго вытирал ноги и кашлял. Хозяин встретил его в сенях, завел в горницу, брагой хмельной угостил и похвастал, что покупает у Большаковых мельницу на Безымянке.
Никифор кружку браги выпил, от другой отказался и спросил хозяина, здорова ли Александра — раньше она каждое воскресенье на Безымянку ездила отдыхать, а вчера господин лесничий один приехал, уху поел неохотно, полежал в траве, поглядел на мягкое августовское небо и в село укатил. Сафрон Пантелеевич сначала назвал Никифора дураком, потом повинился: прости, дескать, на грубом слове, но недогадлив ты, барыней будет Александра, в город она уехала, модные платья шить, к свадьбе готовится. Ну и, слава богу, порадовался Никифор, а Сафрон Пантелеевич ни с того ни с сего заругался — кому, дескать, денежки потом соленым достаются, а кому, мать их в душу, за белые ручки, за чистое обхождение…
Тепло в избе, ко сну клонит, кажется Никифору, что навалилась на него грузная Сафронова баба, давит его, он выпрямиться хочет, молодых увидеть — они вокруг аналоя ходят. Александра в розовом платье с оборками, а Юлий Васильевич в офицерском мундире и саблю обеими руками держит, как крест. Хлестнула Сафронова баба по загривку Никифора, он на пол съехал, уперся руками в каменный пол, встать норовит и не может. Проснулся — на карачках стоит в своей избе, руками в холодный пол упирается. Поднялся с трудом и пошел к нарам — спит Юлий Васильевич, на спине спит, и руки раскинул.
Снам Никифор не очень верил, вроде икон они: пока смотришь — боязно, а другим каким делом занялся и забыл. А вот лесные приметы забывать нельзя, человеку они тайный знак подают — куда дальше идти, что делать? Приметы, Захарий говорил, потому приметами и называются, что примечать их надо, не балбесом по лесу ходить, а иметь глаза и уши.
Семен застонал, попросил пить.
— Сейчас, сейчас, Сеня! — заторопился Никифор.
Он напоил сына, сел на кровать, кружку с вересковым квасом держал на коленях. Может, не сразу уснет парень, еще пить запросит. Но Семен уснул. Никифор посидел в ногах у него, порадовался, что спокойно спит, не бьется и не кричит, как в первые ночи, и решил немного поспать. Неспавший человек что пьяный — соображения настоящего нет и телом вялый.
Пробираясь к двери, Никифор подумал — не проговорился бы Юлий Васильевич. Спорят они с Семеном громко, сами себя не слышат. Долго ли до беды! Нащупал постлань свою, лег, теплой шубой укрылся. Только бы спать! Да такая уж натура людская: когда спать нельзя — ко сну клонит, сил никаких нет, а когда можно спать — не спится. И сон приснился глупый ему, совсем неподходящий сон.
После разговора того с Сафроном Пантелеевичем Никифор месяца три не был в селе, жил дома, службу лесную справлял, грузди солил, дровяное сушье таскал к избе, к зиме готовился. В теплой избе, Захарий говорил, и одинокому человеку не так одиноко.