Страница 21 из 23
— Признавайся, ваше благородие, по какому делу в избушку пожаловал?
— Причин много, сразу не скажешь. Поступки наши предопределены прошлым.
— Дезертировал, значит, воевать надоело.
— Зачем мне дезертировать? Ведь отступают-то красные, ваши.
— Надеешься, сволочь!
Юлий Васильевич вспылил, обругал парня «хамом» и долго не мог успокоиться.
Семен кричал:
— Подкопим силу и ударим по белопогонникам! Точно говорю, пух полетит, как из поповской перины!
— Опоздали! Пермь взята, Вятка на очереди.
— Не хвастай, сдаются ваши, полками к нам переходят.
— И пусть переходят! Не жалко! — отругивался Юлий Васильевич, а сам думал, что зима нынче злая, коварная, весь декабрь метели мели, и январь не лучше, все может случиться.
— Хватит, пошумели, — сказал он Семену. — Черт с ней, с Вяткой! Впереди у нас с тобой не годы — считанные часы.
— Испугать норовишь? Не старайся! Тятьке я верю, не тебе он чета.
— Я просто работник, нужный людям. Всю жизнь в лесу служил. Глупо служил, надо признаться. Время было такое. Лес защищали, как крепость, до последнего патрона.
— Не верти языком, лес сам по себе. Мы не с лесом воюем.
— Рано или поздно война закончится. Лес придется рубить, и надо его рубить. Обязательно надо. Вот в чем дело, Сеня! Старые деревья захламляют лес, мешают расти молодым.
— Руби на здоровье.
— Война ничего не изменит. Не изменит главного в жизни! И после войны придется пахать, сеять, рубить лес, строить дома и дороги.
— Для себя строить можно.
— Вздор, новая сказка! Для себя я берег лес? Для себя строили каменщики Петербург и Москву?
— Ясно, для народа, для всех бедных людей. А эксплуататоры все захватили! И лес твой, и землю, и каменные дома. Оттого и революция началась. Скажем, я хочу на морского капитана учиться, на больших кораблях по синему морю плавать. Нельзя, черная кость, неумытое рыло!
— А если ты не черная кость? Не сын Никифора?
Юлий Васильевич ждал, что скажет Семен. Но тот молчал, шуршал туеском.
Стало совсем темно. Пока спорили, ночь подкралась. К ней тоже надо привыкнуть, убедить себя, что тьма вокруг не бездонна. Над головой крыша, по бокам крепкие стены. Вспоминалось, что дорога в избушку началась в Уфе. Высокообразованный Кроль спрашивал Вольского: «Ну, какое же это правительство, если оно перед кем-то ответственно?» Ворошить недавнее прошлое, да еще ночью, Юлию Васильевичу не хотелось. Но Семен не отвяжется, пока не узнает, зачем белый офицер к ним пожаловал. Душа пристанище ищет — не ответ. Теперь все ищут — кто хлеб, кто крышу, кто новые иллюзии.
— Когда мы возвращаемся домой, мы возвращаемся в детство. Ты слышишь, Семен? Мне некуда возвращаться, давно уже некуда! Я останусь здесь, буду кормить и поить тебя, и выносить туесок.
— Ошалел, ваше благородие! Чево городишь? Придет тятька, развяжет. Сходишь на улицу и опростаешься.
— Я так, не об этом. Священника Волоскова вспомнил. Плохое не будет хорошим, и мертвые не воскреснут.
— Тятька, поди, уж в Каменный лог спустился. Гляди, домой прибежит…
Юлий Васильевич корчился и стонал. Ему не нужны были ни вечные истины, ипостаси духа, ни Россия с ответственным правительством. Он хотел на улицу.
— Помоги, Сеня! Нож на столе, может, дотянешься. Сил больше нет!
— Ишь, чево захотел! Разворотили бедро, а теперь «Помоги!»
— Господи! Да ведь не я же…
— Не могу, сам знаешь.
Юлий Васильевич хотел выругаться и неожиданно засмеялся, почувствовав облегчение. Тело его на несколько секунд стало невесомым, ликующим. Подтекающая под спину моча была просто мочой, не трагедией. Он думал, что зря мучился, дело обыкновенное. Чтобы забыться, с отцами церкви спорил — нет, дорогие пастыри, наша душа тогда божественна, когда тело свободно… Что-то Семена не слышно. Неплохой он, в сущности, парень, думал Юлий Васильевич. Надо сказать ему что-нибудь приятное, похвалить красных. Проходимец Гайда карьеру у них не сделает, и Колчак хорош — на съезде уральских промышленников цитировал морской кодекс арабов. В такое-то время! Верховный правитель всея Руси!
Юлий Васильевич повздыхал о несчастной России, поерзал на войлоке, нашел сухое место… Верховный правитель уменьшался в росте, полнел, раздувался, стал похожим на уродливого карлика. Юлий Васильевич падал в черную глубину, вздрагивал, просыпался ненадолго, чтобы снова сорваться, лететь куда-то вниз, вместе с войлоком, с нарами, с тяжелой избой…
Проснулся он неожиданно, с ясным сознанием и с полной уверенностью, что Никифора нет. «И не будет», — сказал он себе, подтянул ноги, сколько позволяла веревка, повертелся на нарах, понял: самому не освободиться, привязан крепко. И даже не удивился. Какой-то другой человек, живущий в нем, необразованный, нечиновный, все это предчувствовал и старался войти в доверие к Семену. Этот другой хотел жить. Только жить! Во что бы то ни стало, любой ценой! Юлий Васильевич не любил и стеснялся его, всю жизнь боролся с ним. Этот другой был груб и прямолинеен, смеялся над честью и совестью, порядочность считал утонченным эгоизмом. Сослаться на «раздвоение личности» Юлий Васильевич не мог, поскольку раздвоения не было. Был один человек — напористый, хамовитый, оскорбительно искренний. Он, не колеблясь, разбудил Семена, сказал ему, что Никифор не пришел и не придет, надеяться нечего.
— А время сколько? — спросил Семен. — Может, вечер еще…
— Утро, Сеня. Светает. Вторые сутки пошли. Что-то случилось с Никифором, ждать бесполезно.
Семен не сдавался, вслух думал, сам себя уговаривал — на охоте, говорил, всякое бывает, иногда приходится и переждать ночь, костер разводить под елкой.
— Тятька и летом плутал. До женитьбы еще. Мамку, говорит, мамку твою сильно полюбил, оттого и с дороги сбился. Любить, поди, хорошо! Как думаешь, офицер?
— Любят живые. Живые, Сеня!
— Заладила сорока Якова! Не обманет тятька, не выдаст, на карачках домой приползет.
На улице шумел ветер, раскачивал елки. Они безнадежно и вяло скрипели.
Юлий Васильевич лежал с закрытыми глазами, ни о чем не думал, в душе жила злая уверенность, что Семен поможет освободиться, иного выхода у него нет. Когда рассвело, повернулся на бок, увидел на столе плетеную хлебницу, в хлебнице нож с большой черемуховой ручкой.
— Что будем делать, Сеня?
— Тебе ловко, разрезал веревку и пошел. До белых недалеко.
Юлий Васильевич глядел на нож, примерялся: если Семен одной рукой в тюрик упрется, то другой до плетенки дотянется. Поломается, конечно, пока не замерзнет, без этого нельзя, пролетарский долг обязывает. Ведь барин плох уж тем, что он барин, зато бедняк непременно хорош. Юлий Васильевич засмеялся, икая и всхлипывая, оборвал смех и объяснил Семену, что с ума не сошел, просто вспомнил не вовремя про дулебов и вятичей.
Семен ругал непогодь, думал вслух:
— Наверняка заблудился тятька, не туда ударился.
— Дня через два к деревне какой-нибудь выйдет. Ты это хочешь сказать?
Семен промолчал. Где-то тятька его плутает, бога молит и своих лесных заступников, чтобы помогли к дому выйти, Сенюшку напоить-накормить, офицеру не поддаться. О себе не думал — на ребят надеялся, придут, как обещали, а тятьку жалел, где-то мается, бедный. Слово дал, если тятька жив останется, домой придет, сказать ему правду, что любит крепко, но дурака валял, хотел грозным казаться, настоящим бойцом революции. Пока о тятьке думал, душой болел, метель, вроде, утихать начала, светлее стало в избе. Из-под лавки серый катанок выглядывал, будто кошка.
Офицер опять заговорил — просил «все взвесить».
— Убить, может, и не убьешь, ваше благородие. Раненый я тяжело, белым не страшен. Но и выхаживать меня, боевую красноармейскую единицу, на ноги ставить, офицеру резона нет.
Изба выстывала. Лоснился пол от холода. Оставшееся тепло к потолку поднялось, пользы от него мало.
Юлий Васильевич ежился и сопел, пытаясь согреться. Нет смысла, думал, спорить с Семеном, доказывать ему, что человек он, а не красноармейская единица. Расхваливать жизнь во всех ее проявлениях тоже бесполезно. Семнадцатилетний парень в смерть не верит, она для него — бытие в ином качестве. Есть у парня уязвимое место…