Страница 18 из 23
Ночевал Никифор в лесу, у костра. Звезды летом ласковые. На другой день, к вечеру, домой пришел, посидел на лавке, повздыхал и за стряпню взялся. Плохо ли, хорошо ли на душе, а жить надо, службу справлять, мало-мальское хозяйство вести. Может, Семен вернется, в городе тоже несладко, там свои Сафроны есть. Жил, торопил лето, надеялся, что зимой Серый вернется, не век же ему сердиться. Следы не раз видел. Только чьи — не один Серый в лесу.
Два года прошло. Привыкать начал к одиночеству, свои песни складывал — как живет, пел, мужик смешной, шадровитый да косолапый, жизнью помятый, живет один, не тужит, сам себе служит, эх, калина, рябина моя, красна ягода.
Как-то весной, в дождливую пору, домой он рано пришел, увидел следы на крыльце, подумал, что не просто добраться к нему в такую пору, не каждый решится. В избе еще больше удивился — Семен за столом сидел, с ним мужик незнакомый. На столе самовар, значит, чай пили. Надо бы поздороваться, добрым словом гостей приветить, а он топтался у порога, мокрый картуз с руки на руку перекидывал. Семен первый заговорил — здравствуй, сказал, мы тут сами командуем, вымокли.
Семену он не ответил, сел на лавку и тихо по-бабьи заплакал для облегчения души.
Семен подошел к нему, спросил: «Чего ты, тять? Горе какое?» Никифор засмеялся, сказал, что сдурел от неожиданной радости, насмешил людей, дурак слезливый.
Переодевшись в сухое, принес две бутылки вина, чашку кислой капусты, поклонился гостям. «Не осудите, — сказал, — с горем справляюсь, а к радости не привык, один, как медведь, живу, не чаял и не гадал Сенюшку увидеть».
Незнакомый мужчина бывалым оказался, распорядок в свои руки взял, налил вино в кружки.
На радостях Никифор забыл, что на вино не стоек, нараз полную кружку выпил и раскис, начал плакаться — дескать, волка до слез жалко, взвоет какой в лесу — сердце будто в яму провалится, дышать нечем.
Незнакомый мужчина колбасой его кормил — закуси, уговаривал, водка мясной пищи боится.
— Матвеем Филипповичем меня зовут, попросту — Митя. Помню, в кабак зашел в Гельсингфорсе, подсел ко мне шустрый такой — давай, говорит, морячок, выпьем, неласковую родину помянем. Соглашаюсь — давай, помянем. Пьем. Он разносолы кушает, а я вилкой соленый горошек клюю. Шустрый расспрашивает — как дела на корабле, тяжела ли служба? Отвечаю спьяна, что бунтовать собираемся, завтра за Народным домом сходка.
Семен не удержался, начал полицейских агентов ругать.
Флотский сказал:
— И я так думал, Сеня. Проверили — свой. Умный человек, инженер. Приехал от восстания нас отговаривать. Не сумел. Двести человек на каторгу пошли…
Матвей Филиппович сходил за сумкой, достал старую газету, пробку из газеты сделал, заткнул недопитую бутылку и спросил:
— Ну как, честная компания, песню споем или спать заляжем?
Семен спать не пожелал и петь отказался, дескать, не до песен сейчас, время в обрез, момент ответственный, надо с тятей поговорить.
Флотский согласился — как, говорит, не надо, уважь отца, только, кажется мне, Сеня, опять ты раньше времени баррикады строишь.
Обнял Никифор обстоятельного человека, похвастал, что после дождей все в рост пойдет, цветами разукрасится, рай-виноградонье, у престола господнева нету красы такой, как у нас в лесу.
Флотский к кровати его повел, на отдых. Никифор заупрямился — не хочу, и только, пусть Сенюшка на кровати поспит, он с дороги. Снял с полатей зипун и лег на лавку. Утром встал раньше всех, подошел к кровати тихонько. Семен спал на боку, лицом к стене. Флотский с краю примостился. Лет тридцати мужчина, подумал Никифор, крупноват и усы колючие старят. Вчерашнюю выпивку вспомнил, порадовался, что в надежные руки Семен попал. Есть же на свете люди, думал, сами живут в удовольствие и около них всем другим хорошо. Постоял над гостями, пошел печку затапливать, хотя кроме старой картошки и варить было нечего. Знал бы такое дело, не пришел бы с пустыми руками из лесу. А для себя жалко птицу губить. Пока стряпал, самовар кипятил, гости встали, пошли умываться на ключик.
За столом флотский сам над собой посмеивался, говорил, что непрошеный отпуск ему выпал, придется пестерями-лукошками обзаводиться, грибы-ягоды собирать. Семен стал кордон расхваливать, дескать, глухомань, бездорожье, почище Сибири, и до пристани всего двадцать верст, за день можно обернуться, оставайся, не пожалеешь.
— Как хозяин решит, — сказал Матвей Филиппович, — мужик я покладистый, но все может случиться, у властей руки длинные.
Никифор слушал его, а сам думал: «Чево тут решать, и плохому бы человеку не отказал».
День в разговорах прошел.
Семен войну ругал, империалистическую бойню, переходить, говорил, надо к мировой пролетарской революции, а заграничных вождей разоблачать, которые в патриотическом угаре и без классового чутья.
Флотский спрашивал — почему? Должна быть причина, докапывайся, не мешком же они ударены. Семен горячился, а Никифор на руки его глядел в подтеках и ссадинах, нелегко парень хлеб свой зарабатывал.
— Шовинисты они, — кричал Семен, — изменники мировому пролетариату!
Бог с ними, думал Никифор, с вождями угорелыми, ты бы, Сенюшка, на лавку присел, лишний раз «тятей» меня назвал, не зря ведь люди говорят, что правда без доброты сердечной, как земля сухая, сколько ни сей — всходов не будет.
Матвей Филиппович засветло Семена спать уложил, посидел у окошка и полез на печку спину греть.
Никифор спать не ложился. Какие ночи весной! Не успеешь глаз сомкнуть — утро.
Часа два поспал Семен, пришлось будить. Вышли до свету. До Каменного лога тропа добрая. Из лога поднялись — светать начало. Чтобы дорога короче казалась, Никифор о пристанских рассказывал. Один у пристанских разговор — любимовские пароходы хвалят, дескать, можно часы по ним сверять, из минуты в минуту, сволочи, приваливают. На реке, ясное дело, не заблудишься, рассуждал Никифор, а как вы с Матвеем Филипповичем добрались, кордон мой нашли, рисковые люди? Семен честно признался, что сам удивляется. Поплутали немного и к Безымянке вышли, шумит она весной, далеко слышно.
Шумит, соглашался Никифор, берега грызет, сердится, недолгой силой кичится.
Без отдыха шли, шелестели словами. В полдень на Каму вышли. Остановился Семен — береги, сказал, Филиппыча, ищут его. Подал руку и стал к пристани спускаться.
Глядел Никифор на сына, думал, что большой вырос, вытянулся, а в кости тонок, как барышня.
Обратно шел не спеша. Изба — не пароход, после третьего свистка не отчалит. Семьдесят лет простояла и еще столько же простоит. В весеннем лесу, как в необжитом доме, гомон и птичья суета. Забыл он сказать парню, чтобы про родной дом помнил. Мало ли что случится. Жизнь — не любимовские пароходы, с расписанием не считается.
К вечеру тропа уже стала, пришлось палку срезать, от колючих лап защищаться. Матвей Филиппович ждал Никифора на крыльце — садись, сказал, отдохни, ночь теплая, избу я вымыл, картошку сварил, других запасов не обнаружил.
Никифор снял грязные сапоги, от еды отказался и пошел отдыхать.
Утром потихоньку собрался и ушел на службу. За день все передумал. Одному жить просто, натура распоряжается — когда к обеду приступить, когда спать ложиться.
Безымянка все еще в берега не вошла, кое-как с палкой перешел ее, к тракту направился. Новый лесничий приказал: мертвый лес на учет взять и семьям погибших воинов отпускать бесплатно. Лесу хватит, и палого, и сухостоя. А как вывезти? Объездчики и те ругаются. Места, говорят, здесь гиблые, только лешим плодиться. Флотский рассуждения их одобрил — лешие, сказал, компания нам подходящая.
За неделю Матвей Филиппович два прясла поднял, порог в предбаннике заменил и весь огород вскопал.
Как-то Никифор сказал ему — отдохни, пожалуйста, не в работники ведь нанялся. Флотский лопату очистил, рядом сел и предложил — споем, Захарыч. Пел Матвей Филиппович задушевно, про товарищей своих, которые умерли во славу русского флота, и где лежат бедные, ни крест, ни камень не скажут.