Страница 4 из 11
Я не помнила дедушкиного лица - оно было размытым. Я помнила чувство - и теперь, тридцать лет спустя, моя кожа, мой мозг жадно помнили почти осязаемую атмосферу теплой, уютной любви, накрывавшую меня, как волшебный шатер - как каменный дом, который невозможно разрушить, как вечность, которую невозможно стереть.
Родители развелись, когда я училась в четвертом классе. Отец сразу женился на той, из-за которой они развелись, - с тех пор я видела его пару раз. Помимо меня, у него было трое детей - их я не видела сроду. Мать вышла замуж и переехала к мужу в Керчь. Там было море, но не было пляжа, потому даже летом мы виделись редко.
Ее замужество совпало с моим шестнадцатилетием. Я бросилась в мир как с вышки, бросилась первая - верно, поэтому никогда не считала себя брошенной ею. Мама предложила мне выбор: уехать с ней или остаться в Киеве с бабушкой Люсей. Но налаживать отношения с незнакомым мужчиной, вписываться в новую семью мне не хотелось так же, как покидать столицу, квартиру, в которой я выросла, мой двор, мою школу, мое Байковое кладбище… Всю жизнь я была благодарна маме за то, что она не стала навязывать мне свое счастье.
И если впоследствии в рваные дни я, как и все, скулила о недостаче единственного - способного защитить, понять и согреть, то был вовсе не комплекс девочки, выросшей без отца и оставленной матерью, который мне упрямо пытались навесить все, кому не лень, а лишь ностальгия по благословенному Эдему моего детства, когда был жив мой любимый дедушка Саня.
Обычно от пятилетних детей скрывают смерть близких, прибегая к спасительной лжи. Мне сообщили о смерти дедушки в тот же день. Я помню, это был удивительно счастливый и солнечный майский день, который, по моим детским меркам, мог приравняться к такой взрослой удаче, как заключение сделки на миллион, - я нашла в песке синее стеклышко и блестящий камешек, выпавший из чьей-то броши. И когда мама пришла за мной в детский сад, бросилась к ней, визжа о выпавшем на мою долю счастье:
«Мамочка, я нашла…»
Я не успела добежать до ее объятий.
«Умер твой дедушка», - сказала она. И меня отбросило от нее волной пустоты.
Да, я удивительно помню тот светлый, еще не погасший вечер, и эту фразу, и интонацию, и ворота детского сада, и маму, которая долго стояла, глядя на меня, не пытаясь успокоить, обнять, соврать, заслонить от смерти, маму, которая дала мне право самой пережить свою потерю. Я помню себя, плачущую от чувства вины за то, что весь день, радуясь своим сокровищам, я была так неправильно счастлива. И помню, что плача я не чувствовала боли. Ни тогда, ни потом я не ощущала извечной пугающей странности: «Как же так? Он был, а теперь его нет».
Потому что мой дедушка Саня Был для меня всегда. И я любила его могилу на Байковом так же ясно и радостно, как любила его при жизни. Я любила походы туда, когда мы с бабушкой Люсей убирали ее, подметали и мыли плиту, садили цветы, подвязывали плющ на ограде и подолгу сидели рядом с ней на скамейке. Этот холмик под мраморной табличкой был для меня символом вечной любви ко мне. Нет, не символом - просто местом, где находился мой дедушка.
И поэтому кладбище никогда не было для меня мертвым. Все памятники вокруг были моими друзьями, соседями, знакомыми, предметами подражания. Балерина, спровоцировавшая меня на двухгодичные занятия в хореографическом кружке. Меланхоличные мраморные плакальщицы, на которых мне так хотелось походить, - в детстве я часто представляла себя прекрасной вдовой, стоящей в черной вуали у могилы покойного мужа. И даже моей первой детской любовью стал памятник - бронзовый юноша на могиле…
Повзрослев, я часто ходила на Байковое одна. Я назначала там свидания поклонникам, и мы собирали одуванчики у крематория и плели из них венки. Мне нравились похороны, заунывная, тревожно-сладкая музыка и устилающие дорогу растоптанные цветы. Цветы мне было жалко, я подбирала их и приносила домой. И долго насмешничала, узнав о всеобщем суеверии «Никогда ничего не приносите домой с кладбища - умерший придет к вам за своей вещью». Мертвые никогда не приходили ко мне за своими цветами. Мертвые друзья никогда не мешали мне жить.
И мне нравилось смотреть, как в церкви Святого Воскресения отпевают покойных с восковыми лбами, опоясанными бумажными лентами. Мне нравилось, забредая в глубь кладбища, рассматривать неизвестные могилы и представлять, какими были покоящиеся там люди. Подсаживаться на прильнувшую к ограде скамью, есть прихваченные с собой бутерброды, читать вслух Цветаеву:
Не думай, что здесь - могила,
Что я появлюсь, грозя…
Я слишком сама любила
Смеяться, когда нельзя!
Мне нравилось быть там, ибо нигде я не чувствовала себя так спокойно и умиротворенно, как за воротами Байкового кладбища.
Я полюбила навещать дедушку без толпы родственников, которым невозможно объяснить, что он не их шурин, брат или дядя, а прежде всего мой дедушка, потому что он любил меня больше всех. Он был и остался моим и только моим - навсегда.
И меня огорчало, что на могильной фотографии у него такое несчастное лицо. «Не грусти, дедушка, ведь я же пришла к тебе», - говорила я, прикасаясь пальцами к его губам. И улыбалась ему, словно надеялась, вот сейчас уголки его рта дрогнут в ответ. Я не удивилась бы, если б он улыбнулся…
Да, от меня не скрыли его смерть. Когда он болел, от меня не скрывали и то, что он скоро умрет. И, сидя за столиком возле его постели, разрисовывая альбом акварелью, я размешивала в пластмассовой формочке красную краску и думала: «Нужно сделать кровь. Она понадобится, когда дедушка умрет…»
Это была поразительно бытовая мысль. Быть может, только в пять лет мы умеем воспринимать смерть органично, как факт, который по сути ничего не меняет? Потому, даже когда мне сказали: «Твой дедушка умер», он не перестал быть у меня. Я никогда не горевала о нем, потому что никогда не воспринимала его как нечто прошедшее. Он всегда был со мной и любил меня всегда.
Иначе как объяснить, что, заходя за ограду его могилы, я попадала в ту самую атмосферу теплой любви, защищающую меня от мира, как теплое пуховое одеяло.
Глава вторая
Дорогой мой, существуют две породы людей. Одна порода - многочисленная, плодовитая, как глина: они жуют колбасу, рожают детей, пускают станки, подсчитывают барыши - хороший год, плохой год, - невзирая на мор и войны, и так до скончания своих дней: это люди для жизни, которых трудно представить себе мертвыми. И есть другая, благородная порода - герои. Те, кого легко представить себе бледными, распростертыми на земле, с кровавой раной у виска, они торжествуют лишь один миг - или окруженные почетным караулом, или между двумя жандармами… Вас никогда не соблазняла такая участь? Жан Ануй. «Эвридика»
- Марина, - окликнула я свою редакторшу. - Мне нужно уйти.
Она подняла голову - полноватая, сорокалетняя брюнетка. Типичная женщина - муж, двое детей, квартира в новострое, дача, собака, бесцветный маникюр. Типовой редактор типового журнала - телепрограммы с цветной обложкой и десятистраничным приложением. И кабинет ее был типовым, похожим на все кабинеты всех редакторов всех журналов, в которых мне довелось побывать, - светлые стены, обложки в типовых пластмассовых рамах под дерево с пошлой золотою каймой. Я ненавидела эту золотую кайму.
С детства я недолюбливала обычных людей. Им ставили типовые памятники. В детстве мне казалось, что именно красота памятника и есть главное признанье достоинств человека. И когда, в восемнадцать лет, я впервые попала на Лесное кладбище, то пришла в такой ужас, что слегла в постель в тот же день с приступом тошнотворной головной боли.
Это был не надуманный - давящий, панический страх, похожий на приступ удушья. Выросшая среди мраморных ангелов, витиеватых эпитафий и склепов с колючими готическими башенками, я не могла понять, как все кладбище может состоять из инкубаторских черных памятников, похожих один на другой как две капли воды? Как бездарно должны прожить жизнь эти люди, чтоб и после смерти они были обезличены, как крупицы песка?