Страница 18 из 136
Он-то знал, и зачем надо было самому деду Николаю на свет родиться, а от Николая Арсению и Вареньке, зачем Арсению свои дела делать, а Вареньке горькую пить, и зачем Коле под диваном сидеть и все замечать и ко всему прислушиваться, и про бабушку знал и про няньку и про Митю, зачем век их вечный копытят и будут копытить, он знал поименно всех порченых и бесноватых, дожидающихся схимника о. Глеба, и зачем одни, не доспав, должны вставать на фабричный свисток, а другие спят, и почему так складывается, одним одна жизнь, а другим другая, одним легкая и удачная, другим трудная и несчастная. Да знал ли он? И кто он — демон, один ли из бесов или просто бесенок? И демон, и бес, и бесенок, он знал и горько и криво смеялся с сжатыми губами.
Глава пятая
Олаборники
Как пришла весна, пришла громкая с пенными ручьями, певучими, с голубым ласковым небом, с теплым, лучистым солнцем, и почернел сад, раструхлявились гнезда, зажелтелся лед на пруду, и стал пруд серым, — всеми лежал он покинутый, с одинокими брошенными льдинами, с темной, как проломленный глаз, прорубью, и запел Боголюбовский колокол по-весеннему звонче и переливчатее часы свои, о своем полдне и о своей полночи, и уж целыми днями, только придут из гимназии Финогеновы, и прямо во двор за работу: колют, рубят, метут, чтобы к Пасхе ни одной зимней снежинки не удержалось.
Вечерами же наверху играют не по-зимнему, играют в священники — в большие и в маленькие. Строят из столов и стульев престол и царские двери, облачаются в цветные платки и разные тряпки, служат всенощную, обедню, а больше пасхальные службы — так в больших священниках, в маленьких же все дело про сто в деревянных кубиках: из кубиков строят церковь со всеми приделами, теплыми и холодными, как в церкви Покрова, кубики же ходят и за священника, и за дьякона, и за весь причт церковный. И опять правят всякие службы, но больше пасхальные.
Финогеновы не пропускали ни одной службы и по охоте и по неволе. Иногда так не хотелось, особенно. к ранней обедне.
— Дрыхалы, оглашенные, — подымала детей Прасковья, — что вас не добудишься, будто напущено.
А было еще так рано, только к часам перезванивали, и хоть бы минутку еще поспать, одну минутку!
Когда они возвращались из церкви, они при всяких увертках не могли миновать Арсения: Арсений, для которого не было ни праздников, ни воскресенья, вставал рано и уж сидел в кабинете за делами, и в окно ему видно было, кто по двору шел. Он окликал Финогеновых и всегда, находя какую-нибудь неисправность, выговаривал. Особенно попадало постом на Страстной неделе. И все-таки как хорошо и весело бывало на Страстной!
Покровский пономарь Матвей Григорьев, черный, что нечистый, то и дело выходил, бывало, на церковный двор унимать Финогеновых.
— Олаборники, — брюзжал пономарь, — батюшка увидит.
А Покровский батюшка такой старый, едва ноги пере двигает, пойдет он смотреть! — об этом Финогеновым хорошо известно, и они не слушались и продолжали свое.
Пономарь только рукой махал:
— Останавливай — не останавливай, ничем не проймешь.
На церковном дворе около колокольни стояла будка. Когда перестраивали церковь, иконописцы, озорничая, изобразили в будке на потолке соблазнительную картинку: мужчину и женщину. Тут-то под этой картинкой и вытворялось Финогеновыми нечто, уму непостижимое. А приедалась будка, надоедала, вламывались в церковь. И церковь словно оживала.
На Благовещение Ване Финикову, сыну просвирни,
Агафьи Михайловны, читавшему в первый раз на амвоне шестопсалмие — Слава в вышних Богу, и облаченному по такому торжественному случаю в семинарскую казенную чуйку, кто-то из Финогеновых пришпилил сзади к этой финиковой чуйке красный фланелевый хвостик.
В Вербное воскресенье за всенощной, когда стали раздавать освященную вербу, Финогеновы хлестали вербой не только друг друга, но и посторонних, и не ребятишек, а взрослых.
Верба хлес — бей до слез!
— Великую Среду за пением иермосов Сеченная сечется, Коля такое сотворил, и при том в самой же церкви, до самого батюшки дошло, и сырая шляпа Вани Финикова по рукам ходила. Охали и ахали богомольцы, трогая несчастную финиковскую шляпу.
— Ах ты, дьявольский сынок, не будет тебе ужотко причастия, — пригрозил батюшка и велел Коле у Креста стать, поклоны класть.
Коля стоял у Креста на коленях, выкладывал положенные сорок поклонов, еле удерживая слезы, но не столь ко от стыда, сколько от душившего хохота: этак ведь, штуку какую выкинул! И тут опять сплутовал, — не сорок, дай Бог двадцать поклонов отмерив, улизнул от Креста.
— Ах ты, дьявольский сынок! — пугал батюшка Колю, оставив его после поклонов стоять в алтаре.
Из алтаря уж трудно было уйти, и, делая вид, что молится, Коля страшно скучал. Да и как было не скучать! Саша, Петя и Женя возились на колокольне, пускаясь на все выдумки, и вот совсем не по уставу вдруг зазвонил большой колокол, и богомольцы напуганным стадом шарахнулись к паперти.
Дойдет до благочинного, ни черти путного, олаборники! — брюзжал пономарь Матвей Григорьев, сгоняя Финогеновых с колокольни.
В Великий Четверг на двенадцать евангелиев, выходя с горящими свечами, Финогеновы тушили огни особенно ревностных покровских прихожан, к великому негодованию их и обиде.
— Душа моя, Коко, — наставляла после бабушка, — Бог тебя накажет за это, и нетто в законе Божьем сказано, чтобы страстной огонь тушить? Иуда ты и Варфоломей, Искариот, помолись ангелу своему и покайся, ни росту, ничего не даст тебе Владако Господь, и останешься ты курносым до скончания висов, до самого светопреставления!
А Коле непременно хотелось быть высоким — большим, большим, и чтобы нос был, как у любимого учителя француза, и ну как не будет ему ни росту, и ничего до самого светопреставления?
Прикладываясь к Плащанице, Коля каялся, но как-то не так все выходило, словно поклоны клал за шляпу перед Крестом: очень уж было задорно тогда тушить свечки страстной огонь, слышать злющее шипение испостившихся злюк и ужас видеть на их передернутых негодованием лицах.
Наступал Светлый День — Пасха.
И все забывалось. И плохенькие одежонки выказывались новыми и нарядными. Кажется, вся жизнь Финогеновых была в пасхальной заутрене, они ждали ее весь год и, что бы ни делали, что бы ни делалось, всегда помнили, будет Пасха, вот Пасха придет!
И какая радость и какая мука! После обедни, выходя из церкви на паперть, Коля постоянно чувствует, как жгучий стыд заливает ему сердце: на паперти со всех сторон тянутся к нему дрожащие руки:
— Колечка, дай копеечку!
— Колечка, Христос Воскрес!
И навязчиво идет запах гнили и промозглого немытого тела, а все эти лохмотья вздрагивают от утренника.
— Колечка, дай копеечку!
— Колечка, Христос Воскрес!
А он такой нарядный, — ему кажется так, что он нарядный, и идет он домой разговляться! Какая мука и как ему жутко, что все они такие: нет у них дома, нет у них и пасхи белой с яркими красными цветами. И как хотел бы он быть с ними нищим! И до боли ярко он уж видит себя тут, на паперти, среди нищенской рвани в лохмотьях, без дома и без пасхи.
— Воистину, воистину воскрес! — он вынимает из курточки все свои новенькие копейки, подаренные Варенькой на Пасху, и сует в заскорузлые, ловящие руки. А копеек так мало.
Мглистое утро с собирающимся снегом перекликается одиноким колокольным перекликом запоздалых и растянутых усердных обеден.
Прямо из церкви Финогеновы шли поздравлять Огорелышевых: Арсения и Игнатия. Не без страха, теряя голос, вступали они в белый огорелышевский дом.
Обыкновенно на Прощеное Воскресенье, когда, бухаясь каждому в ноги, они положенно приговаривали: «Простите, дядюшка, ради Христа!» — бывала большая проборка, и за дело и для острастки — на будущее. И на Пасху надо было ждать беды.
Между Огорелышевыми и Финогеновыми лада не было. Озорство Финогеновых раздражало Арсения, а кроме того Варенька подливала масла в огонь. Нередко в свои отчаянные минуты, желая, должно быть, сердце сорвать, Варенька посылала письма Арсению, и в письмах описывала ему Бог знает что о детях, и всякий раз просила брата сделать им внушение, так как сил ее нет, и одна она не может с ними справиться, проклятыми. И Арсений принимал меры.