Страница 16 из 136
Бьет восемь.
Дети вскакивают от бабушки и под часы, и там, под часами, подпрыгивают, топочут, стучат, кричат — мышей топчут. Такой уж обычай у Финогеновых: когда бьет восемь — перед ужином топотать под часами.
— Ну, Коко, похвальный лист тебе, — нюхает бабушка, одобряет Колю, — другую неделю твои духи держатся, удружил: табак чудесный, мягкий.
Дети тянутся с щепотками к табакерке, нюхают, потом чихают и вниз из детской в столовую ужинать.
На лестнице сцепились. Коля дал тумака Пете, Петя оскользнулся, задел Женю, а Саша захотел пофорсить взять всех на левую и ударил Колю под душку, Коля задохнулся, укусил Сашу за палец.
С покрасневшими глазами, дуясь, толкутся дети в кухне.
— Оглашенные вы и лицемерные, — ворчит Прасковья, — не будет вам ужотко гостинцев. Только мамашино здоровье расстраиваете.
Степанида, иконописная кухарка, повязанная по-староверски, в темном платке изловила здоровенную рыжую крысу-матку.
Начинается крысиная расправа.
Мышеловку ставят на табуретку и потихоньку льют кипяток на крысу. Крыса визжит и мечется, а кипяток все льют и льют на нее. С хвоста у ошпаренной крысы слезает шкурка, и хвост становится розовым и нежным, хвост дрыгает. Дается отдых. Передохнула крыса, берут лучинки и тыкают крысу лучинками, то лучинками, то поганым ножом. Снова появляется кипяток, снова льют кипяток, норовя на глаза ей. Крыса судорожно умывается лапкой и кричит, кричит, как человек.
Шелудивый Наумка, курлыча, тут же трется с возбужденными, злыми глазами…
Покончив с крысой, дети переходят из кухни в столовую, но ужинают нехотя, едят — давятся. И, поужинав, наверх не идут, а лазают за занавеску на кровать Маши, рассматривают ярко-намалеванные лубочные картинки: Льва, Бенедиктинского монаха и Священное коронование, подделывают хвостики и рожки, и, только после долгих уговаривании и многих угроз Прасковьи, Степаниды, бабушки, отправляются спать.
Гурьбой подходят к гардеробной к Варенькиной комнате — к спальне прощаться. Стучат к Вареньке. И без толку.
Варенька часто запрется с вечера в своей комнате и не выходит, и, хоть дверь ломай, не откликнется.
— Тише, вы, — останавливает нянька, — мамаша заперлись: нездоровы… У, неугомонные! И когда-то Господь вас на ум-разум наставит!
Долго и шумно укладываются дети: ждут гостинцев. Гостинцы — лакомства: либо по кусочку яблока, либо по часточке апельсина или финик или чернослив полагается детям после ужина и дается в кроватях, чтобы скорее угомонились. Съедят эти гостинцы и затихнут.
Затихло в детской наверху, только Коля не спит. Коля долго не засыпает, все прислушивается.
Из кухни доносится чавканье: в кухне ужинают.
— Наездился он на мне — рассказывает Степанида о своем постылом, — рожать Филиппка время пришло, бросил постылый: со стерьвой-сукой своей связался.
А Юдишна говорит, — слышится голос бабушки, околдовали вы, говорит, Анна Ивановна, старичка отважного Александра Петровича: неспроста он хмелем около вас увивается. Как бы смотритель не заметил.
— И не шляйся ты, хухора, с журавлевским приказчиком, — поучает Степанида Машу, — не висни тут у Федора на шее: он тебя загадит всю, а опосля кинет. Куда брюхатой?
— Трудно, девушка, пока-то устроишься, дух вон и лапы кверху.
Маша хихикает.
Коля прислушивается. И, как под диваном, лежит он, не шелохнется, и, как под диваном, многое не разбирает, и о чем разговор идет, и на что все жалуются, и отчего Маша так смеется-хихикает? Ждет Коля, когда поужинают, ждет бабушку. Вызвался он бабушке постель постелить и постелил: под засаленный, просетившийся ватошный подстильник поленьев наклал и все это сделал чисто, совсем незаметно. Вот как-то она теперь на поленья уляжется, вот чего ждет Коля, и сна ему нет.
В кухне сначала перемывают посуду, потом гасят лампы и шлепают по лестнице — идет наверх бабушка, за бабушкой Прасковья.
Коля завернулся с головкой, только нос торчит.
Нянька тычется по углам, шарит:
— Куда это я, девушка, ватошную вещь задевала, не сыщешь.
Коля смеется, не открывая рта: знает он, где нянькина ватошная вещь — набрюшник, ну да пускай себе ищет!
— Колюшка молодец у меня, лучше всех детей: и постель мне, старухе, постелил и в табак духов налил.
— Мочи моей нету, девушка, измаялась я: день-то-деньской шатавшись, ноги отваливаются.
Почесываются, сначала легонько, потом со скребом.
— Господи, Владыко! — вздыхает бабушка.
— Митя-то сызнова, девушка, в золоторотцах. Из трактира погнали: запой, знать.
— Напущено! — бабушка всунула голову в ворот рубашки, засветила там огарок и ищется, не бабушка — Коза-Береза.
— Спрашивала я батюшку, отца-то Глеба, батюшка молитву дал запойную. Знать, Богу так угодно… Эх, девушка, по пятому годочку Митя в трактире-то: несмышленого, махонького определила. Думаешь, девушка, должность чистая, а вот поди ж ты, может, и напущено. Сердце материно изболелось, глядевши… Закопытили его сердешного!..
Тихо в комнате, только часы ходят, маятник качается. Почесались, поискались и за молитву: молится бабушка, молится Прасковья.
— Скорбящая Матерь Божия, помилуй!
— Троеручица, Владычица моя матушка, сохрани!
— Горы Афонские, согрешил вечеславный, во дни и в нощи!
— Богородица, присно Дева, радуйся!
— Окаянная, словом еже делом, помыслом нескверным
— И от блуда всякого сохрани и помилуй!
— Митрия, раба Твоего, помилуй и сестру Арину!
Коля слушает, как молятся, и вспоминается ему Митя, сын Прасковьи, длинный и серый весь, с крысьими хвостиками-усами, в коричневой визитке, и в штиблетах без стука.
— Но избави нас от лукавого! — оканчивает бабушка молитву, окрещивает воздух вокруг себя, еще раз крестится и опускается на пол, на постель свою, плюх прямо на поленья, — чтоб тебе! — вырывается ее сдавленно-негодующий вопль, — курносая пятка, курнофейка окаянная, уродина паршивая, скажу мамаше. На старости лет, Господи! За что это, Господи!
Шлепаются полена, раскидывает их бабушка по комнате, куда ни попало.
И, раздирая свой красненький ротик, пищит придавленный котенок.
— Оглашенные! — ворчит Прасковья, укладываясь без своей ватошной вещи.
Глава четвертая
Дух вон, лапы кверху
Сонный свист и храп и бормотание наполнили комнату, заснула детская.
Не спится Коле, ёрзает он, разбегаются мысли.
Обидел Коля бабушку, ни за что обидел. Лежит она теперь с скорбно-сложенными лиловыми губами, снятся ей проклятые полена, падающие, прихлопывающие ее, как крышка гроба с черными гвоздями. И жалко ему бабушку, жалко ему Митю, — «Митю закопытили!» — вспоминаются ему нянькины слова, и няньку Прасковью жалко, ее самоё копытили век ее вечный, — «Пороли нас больно на конюшне, девушка, лупили за всякую малость»…
Мутно-кровавый глаз лампадки от Трифона Мученика хмуро защурился. Завыло в трубе. И с воем приползло в комнату тайное, что окутывало Финогеновский дом, а в взбудораженных мыслях у Коли замелькала тайная жизнь Вареньки, а в растравленной жалостью душе его поднялись отдельные жуткие дни и часы и минуты жуткой, тайной жизни матери.
«Барышня несчастная!» — вспомнилось Коле, так по двору называли фабричные Вареньку, и тут же вспомнилось, как сказал как-то дворник Кузьма: «За сороковкой барыне!», а Прасковья на него: — «Цыц ты, кудластый, чего галдишь, дети услышат, мало што!» — и еще вспомнились слова бабушки: «Пьяницы не гниют, только чернеют!» Да, чернеют, слесарь Самсон как почернел, Коля Самсона видел, и потому почернел Самсон, что пил много, и Варенька почернеет — «барышня несчастная!»
Варенька пьет, как пил слесарь Самсон, Коля об этом знает. И всякий раз, когда Варенька запирается в своей комнате, она пьет, Коля и об этом знает. Но почему Варенька пьет, и так мало ест, а только пьет водку, Коля может только гадать.
«От скуки, вот отчего, скучно ей, все книги читает и журналы: книги и журналы такие скучные! И почему вчера в театр не поехала? — спрашивает себя Коля, — разоделась в свое дорогое зеленое бархатное платье, напудрилась, брошку приколола золотую с бриллиантами, и осталась дома сидеть?»