Страница 116 из 125
— Вася, ты глуп… о, как ты глуп! С каким удовольствием я сейчас вздул бы тебя…
— Ты сядь, Пепко… Странно, что твои добрые намерения заканчиваются непременно мордобитием.
— Дерево деревянное!.. Ветчина!.. олух!..
За этим пароксизмом последовал быстрый упадок сил. Пепко сел на пол и умолк. В единственное окно моего гроба глядело уже летнее утро. Какой-то нерешительный свет бродил по дешевеньким обоям, по расщелявшемуся деревянному полу, по гробовой крышке-потолку, точно чего-то искал и не находил. Пепко сидел, презрительно мотал головой и, взглядывая на меня, еще более презрительно фыркал. Потом он достал из кармана несколько написанных листов и, бросив их мне в физиономию, проворчал:
— На, черт тебя возьми…
— Что это такое?
— А вот, читай… Целую неделю корпел. Знаешь, я открыл, наконец, секрет сделаться великим писателем. Да… И как видишь, это совсем не так трудно. Когда ты прочтешь, то сейчас же превратишься в мудреца. Посмотрим тогда, что он скажет… Ха-ха!.. Да, будем посмотреть…
Просматривая Пепкину работу, я несколько раз вопросительно смотрел на автора, — кажется, мой бедный друг серьезно тронулся. Всех листов было шесть, и у каждого свое заглавие: «Старосветские помещики», «Ермолай и Валетка», «Максим Максимыч» и т. д. Дальше следовало что-то вроде счета из ресторана: с одной стороны шли рубрики, а с другой — цифры.
— Пепко, извини, это выше моего понимания…
— Ага!.. Я взял у каждого знаменитого автора по рассказу и произвел самый точный химический анализ, вернее — анатомическое вскрытие. Вот не угодно ли: вступление — двадцать три строки, вводная сцена — сорок семь строк, описание летнего утра — семнадцать строк, вывод главного действующего лица — тридцать две строки, завязка — пятнадцать строк, размышления автора — пятьдесят девять строк, сцена действия — сто строк, описание природы, лирическое отступление, две параллельные сцены — у меня все высчитано, голубчик. И посмотри, что из этого выходит… Лист шестой: сравнительный анализ — у Гоголя столько-то строк занимают описания природы, столько-то характеристики, столько-то сцены, столько-то лирические отступления; у Лермонтова — столько-то, у Тургенева — столько-то, у Льва Толстого — столько-то. Затем сравнительный порядок, в котором расположены эти отдельные части у каждого автора, — одним словом, решительно все. Еще ни одна бестия-критик не додумался до подобного точного метода исследования, а в этом весь секрет упадка нашей критики, что уже не составляет ни для кого тайны.
— Пепко, да ведь здесь недостает только масштаба… Ты авторов меряешь аршином.
— А ты слушай: я анатомировал твоего «Межеумка» и убедился, что ты ближе всего подходишь к Гоголю. Да… Ведь это целое открытие, и тебе только остается им воспользоваться. Прежде чем писать что-нибудь, сделай сценарий: тут описание природы столько-то строк, тут выход героини, там любовная сцена, — одним словом, все как на ладони. Знаешь, я хотел высчитать, сколько каждый автор употребил имен существительных, прилагательных, глаголов, наречий, затем, сколько у него главных предложений и придаточных, многоточий, знаков восклицаний и т. д. Не хватило терпения, да и сделать это может только какой-нибудь немец. Нашелся такой подлец Карл Иваныч, который высчитал, сколько раз у Цицерона встречается союз ut во всех его сочинениях.
Мне показалось, что Пепко серьезно рехнулся, и я в тот же день отправился к нему на дачу. Это был мой первый визит. Анна Петровна, как все молодые жены, ревновала мужа больше всего к его старым друзьям, служившим для нее олицетворением тех пороков, какими страдал муж; ведь сам он, конечно, хороший, милый, чудесный, если бы не проклятые друзья. История известная, и я до сих пор старался не отягощать Анну Петровну своим присутствием, да и роль олицетворенного порока мне не нравилась. К моему счастью, Анны Петровны не оказалось дома, а Пепко шагал по дачному садику в гимназическом ранце. Оказалось, что ранец был набит камнями, и он вперед приучал себя к трудностям предстоявшей боевой жизни.
— Я уж теперь могу сделать пять тысяч шагов без одышки, — объяснял он. — Впрочем, зависит от питания… Ведь я уже целый месяц питаюсь солдатским пайком. Труднее всего перелезать в роще через забор…
— Это еще что такое?
— А видишь ли, забор для меня заменяет горы… Сначала я мог перелезать всего сорок раз, а сейчас уже достиг до сотни. Вот, не хочешь ли попробовать?
— Нет, благодарю. Я ведь не собираюсь поступать в герои…
Пепко огляделся, подмигнул мне и шепотом сообщил:
— Я сделал чудное открытие, Вася… Ха-ха!.. Знаешь, я раньше очень страдал… ну, в семейной жизни это случается. Серьезно страдал… да. А теперь, брат, шалишь… Например, Анюта меня оскорбит… понимаешь? Мне обидно… Раньше я дня на два терял расположение духа, а теперь надену ранец — и в парк. При легких огорчениях достаточно сделать две тысячи шагов, при серьезных тысячи четыре — и все как рукой снимет. Дело в том, что нужно создать физический противовес внутренней душевной тяжести — и равновесие восстановляется. Не правда ли, как это удобно? Анюта, например, говорит: «ты — негодяй», — это стоит двести шагов; «ты испортил мне всю жизнь», — ну, это триста пятьдесят, даже все четыреста; «ты — пьяница и умрешь под забором», — это всего пятьдесят шагов, а когда она начинает плакать, — тут уж прямо тысяча. У меня есть таблицы, где я веду строгую отчетность и даже высчитываю те ошибки, которые у астрономов подводятся под личное уравнение. У меня, братику, все по счету, ибо цифра составляет душу мира, как говорили еще пифагорейцы.
Пепко опять был мил, как ребенок, и я чувствовал, что опять начинаю его любить. В нем была эта проклятая черта русского характера, за которую можно простить человеку все… Он меня заразил даже своим славянским патриотизмом, особенно когда вспыхнуло сербское восстание. Где-то далеко-далеко рубили лес, и щепки долетали до нас… На вокзале я встретил уже несколько братушек в расшитых куртках, в каких-то шапочках и шароварах. Откуда они взялись? В газетах шел набат, — Фрей был прав. Общество было охвачено движением. Все радовались чему-то. Чувствовался подъем и мысли и чувства. Теперь, почти через двадцать лет, трудно об этом судить, но движение было, и такое хорошее движение, заражавшее всех, от гимназиста до седовласого старца.
Мы раз отправились с Аграфеной Петровной в Шувалово на вечер, устроенный Пепкой и Андреем Иванычем уже в пользу сербов. Публики было много. На каждом шагу — возбужденные лица. У буфета кто-то кричал: живио!.. Хор любителей пел сербские песни, оркестр играл сербские мотивы. Вообще в самом воздухе стояло что-то захватывающее, возбуждающее и хорошее. Сейчас это движение осмеяно и подвергнуто беспощадной критике, а тогда было хорошо. Я даже начинал завидовать Пепке, который даже в мелочах проявлял такую кипучую деятельность. Одна Аграфена Петровна смотрела на оживленную публику грустными глазами и потихоньку вздыхала. Мне казалось, что она жалела, что не может накормить всех этих угнетенных герцеговинцев, сербов и болгар, — кормить кого-нибудь было ее слабостью. Она была слишком женщина…
— Живио! — кричал Пепко, подбегая к нам.
— Вот танцевать-то как будто нехорошо, Агафон Павлыч, — оговорила его Аграфена Петровна. — Там зверства, а вы танцуете…
Из Шувалова мы возвращались с Аграфеной Петровной вдвоем; дорога парком в летнюю теплую ночь была чудная. Я находился под впечатлением сербского вечера и еще раз завидовал Пепке. Мы шли пешком и даже немного заблудились.
— Присядемте… Я устала.
Садовая скамейка была к нашим услугам. Аграфена Петровна села и долго молчала, выводя на песке зонтиком какие-то фигуры. Через зеленую листву, точно опыленную серебристым лунным светом, глядела на нас бездонная синева ночного неба. Я замечтался и очнулся только от тихих всхлипываний моей дамы, — она плакала с открытыми глазами, и крупные слезы падали прямо на песок.
— Аграфена Петровна, что с вами?
Заплаканные глаза смотрели на меня, а потом голова Аграфены Петровны очутилась на моем плече.