Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 124

— Ну что, отец Михей здоров?

— Ничего, кланяется… Заложил Рассказ мою лошадку, — помните, киргиз, на левой лопатке тавро, одно ухо короткое; выехали мы этак к вечерку, чтобы по холодку-то доехать до иртяшского болота и взять там утро. Ружье у меня было с собой, лягашик тоже, коробки, припай, сало, — ну весь снаряд, как следует. Приехали, разбили стан, закусили, легли вздремнуть. Лошадь стреноженная ходит в двух шагах, лягашик под телегой спит. Лежу это я, и такой сон меня одолел, такой сон, что вот словно кто железной доской придавил: не могу пошевелить ни рукой, ни ногой… А тут сквозь сон и слышу, что лягашик как залает. Я вскочил, бросился к лошади, а там Рассказ ухватился за какого-то человека, да так по траве мешком и тащится. Я тоже сгребся за него, а он, извините меня, весь голый и притом салом намазан. Ведь вырвался… Так лошадь и угнали, а лягашик мой лежит кверху ножками, и мордочка вся в крови. Вы думаете, кто это угнал лошадь? Башкиры… кулумбаевские башкиры… Я за них поехал в город хлопотать, а они у меня лошадь украли. Это уж у них такая воровская замашка: вымажется салом, подползет, — только и видел. Ведь я его в руках держал, — нет, выкрутился, как живой налим.

— Что же вы и Рассказ стали делать?

— Что стали делать… — в раздумье повторял мои слова Сарафанов, проводя рукой по лбу, точно смахивая что-то, мешавшее ему припомнить обстоятельства дела. — Мы пешком пошли в Кулумбаевку и прямо к Урмугузу. Я вошел в избу, он дома. Рассказал ему, что так и так, — удивляется, азият, и чуть не плачет от жалости. А я знаю ихнюю натуру и попросил Рассказа пошарить по двору. Урмугуз начал и угощать меня маханиной, это значит, жареной кобылятиной, — мне это просто к сердцу пришло: думаю, да что это я дурака-то с азиятами разыгрываю, ведь на мне крест. Только это я собираюсь обругать Урмугуза за его угощение поганое, Рассказ шасть в избу и тащит за собой кожу с моего киргиза. Еще свеженькая… Ах, аспиды! Урмугуз угнал мою лошадь, заколол да ее же мясом меня и угощает! Как это вам понравится? У них уж обычай такой: украдет у соседа лошадь, да ей же и угощает. Даже не сердятся… Ну, народец! Поругался я, поругался да с тем и уехал в Шатрово.

Мне было жаль Сарафанова, но эта история с «рысачком» заставила меня хохотать до слез. Сарафанов и сам хохотал вместе со мной.

— Ведь чистый хаос вышел, — говорил он, вытирая слезы. — Чего с них, азиятов, возьмешь? У меня собака лучше живет, чем они. Наивно вам говорю… Натрескаются своего кумысу да маханины и спят всей деревней. Хоть трава не расти! А уж если украсть, — кожу с живого сдерут да тебе же ее продадут.

— Ну, а дальше?

— Дальше-то… Приезжаю это я в Шатрово, отец Михей чуть на руках не ходит: «Нигилист женится…» — «Да на ком?» — говорю. «Ах, говорит, какой ты непонятный человек: на Тонечке». Ну, я даже перекрестился, потому что, помните, какие слова Никандр Михеич выговорил касательно Анки.

— А что Шептун?

— Шепчет да Анку ругает. Ведь умный старичонко, а вот, поди ты, какую слабость в себе имеет. Да-с. Так вот-с мы этаким манером, честным пирком да и за свадебку. Отец Михей и меня не пустил. «Кожу, говорит, с тебя сниму, как башкиры с твоего киргиза… Освежую!» Большие шутники отец Михей. Ну, горе-то у меня свое, да и обидеть не хотелось — я и прохлаждаюсь на свадьбе. А нужно вам сказать, что Никандр Михеич очень грациозно сделали: «Никакого мне, говорит, вашего приданого, ни денег за женой, чтобы ни боже мой…» А капитану это и на руку: в одной юбочке отпустил Тонечку-то. Это дочь-то родную, да еще какую дочь: и умненькая-то, и хорошенькая-то, и добренькая… Сюперфлю!.. Никандр-то Михеич хотел было и свадьбу сыграть по-нонешнему: обвенчаться между первым и вторым стаканом чаю, да не тут-то было, — отец Михей и думать не велел. Ну, хороводимся этаким манером на девишниках да на столованье, а тут мировой посредник со становым да с урядником — шасть на свадьбу. Отец Михей радехонек: ему бы только человеческое обличье было да пить мог — вот и дорогой гость. Я сижу этак в уголке, а посредник, как увидал меня, сейчас становому: «Шу-шу-шу…» А я опять сижу да еще этак про себя думаю: «Видно, мол, солоно я тебе пришелся». Наивно вам говорю: сижу это и думаю… Потом, знаете, при всей честной компании взяли меня, раба божия, под ручки, — прямо меня в повозку. Отец Михей и капитан заступились было за меня: куда тебе — и приступу нет! Ну, думаю, пришло мое докончание; а все-таки я прав и готов пострадать. Ничего не дали даже захватить с собой, так и волокут в город. По деревне едешь — даже совестно, все пальцем указывают… Наивно вам говорю! И сижу я таким манером за решеткой и слушаю себе всякое поношение. Кто говорит, что поджигателя поймали, кто нигилиста… Всякий, значит, свое мелет. А я жду только одного, скоро ли меня к прокурору… И что бы думали: отсидел я две недели, потом ведут меня к полицмейстеру… Читал, читал он мне, а потом этак пальцем погрозил и говорит: «Ты у меня смотри, художник… Я тебе пропишу таких дупелей, что позабудешь дорогу к своей избушке, не то что к башкирам!» Ну-с, вышел я… Значит, опять вольная птица. Дождичек этак моросит, где-то к обедням перезванивают, люди бегут по своим делам… И так мне это тошно стало, так тошно. Думаю, хоть бы умереть. Вот к вам и пришел…

— А консервы ваши где?

— Казачки скушали… Грация!

В горах

Очерк из уральской жизни*





…Мне пришлось сделать еще шагов двести, как до моего слуха явственно донеслись сдержанное, глухое ворчание и отрывистый, нерешительный лай; еще сто шагов — и лес точно расступился передо мною, открывая узкий и глубокий лог. На правой стороне его виднелся яркий огонь, который освещал небольшой палаустный[45] балаган, приткнувшийся к самой опушке леса; группа каких-то людей смотрела в мою сторону. Из высокой травы показалась острая морда лохматой собачонки; она лаяла на меня с тем особенным собачьим азартом, который проявляется у собак только в лесу. Не было сомнения, что я попал на стоянку каких-нибудь «старателей»[46], заведенных в эту глушь жаждой легкой наживы и слепой верой в какое-то никому не известное счастье.

— Кто там, крещеный? — сердито окликнул меня мужской голос, когда между мной и балаганом оставалось всего шагов тридцать.

— Охотник… Сбился с дороги. Пустите переночевать, — отозвался я, защищаясь от нападавшей на меня собаки прикладом ружья.

— Какая ночью охота… — проворчал тот же мужской голос. — Тут, по лесу-то, много бродит вашего брата…

Сердитый бас, вероятно, прибавил бы еще что-нибудь не особенно лестное на мой счет, но его перебил мягкий женский голос, который с укором и певуче проговорил:

— Штой-то, Савва Евстигнеич, пристал ты… Разе не видишь — человек заплутался? Не гнать же его, на ночь глядя. Куфта, Куфта, цыц, проклятая! Милости просим… Садись к огню-то, так гость будешь!

Я подошел к самому огню, впереди которого стоял приземистый, широкоплечий старик в красной кумачной рубахе; серый чекмень свесился у него с одного плеча. Старик был без шапки; его большая седая борода резко выделялась на красном фоне рубахи. Прищурив один глаз, он зорко осматривал меня с ног до головы. Лохматая, длинная Куфта, не переставая рычать на меня, подошла к женщине, которая сидела у огня на обрубке дерева, покорно положила голову к ней на колени. Лица сидевшей женщины невозможно было рассмотреть, — оно было совсем закрыто сильно надвинутым на глаза платком.

— Здравствуйте! — проговорил я, вступая в полосу яркого света, падавшую от костра. — Пустите переночевать, — сбился с дороги…

— Мир, дорогой! — певуче ответила женщина, стараясь удержать одною рукой глухо ворчавшую на меня собаку. — Ишь ты, как напугал нас. Да перестань, Куфта!.. Мы думали, лесной бродит… Цыц, Куфта!.. Садись, так гость будешь…

45

«Палаустными» на Урале называют такие балаганы, которые строятся наподобие детских домиков из двух карт. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)

46

Старателями в средней части Уральских гор называют тех приисковых рабочих, которые отыскивают золото или платину «от себя» и потом сдают ее арендатору прииска. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)