Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 54



"Что это значит?", — спросил себя Герман. Он боялся этого человека, который в Живкове принадлежал к лучшему обществу. Я буду вести себя так, как будто не читал объявления, решил он. Но он еще долго сидел за столом и смотрел на маленькую заметку. Зазвонил телефон, Шифра Пуа взяла трубку. Она сказала: "Герман, тебя Маша".

Маша звонила, что бы сказать, что у нее сверхурочные и что она может встретиться с Германом в четыре. Пока они разговаривали, Шифра Пуа взяла газету. Она увидела его имя и удивленно повернулась к нему, показывая пальцем на газету. "Они ищут тебя через газету. Вот".

"Да, я видел".

"Позвони. Там есть номер телефона. Кто это?"

"Кто знает? Наверное, кто-то со старой родины".

"Позвони им. Если они публикуют объявление в газете, значит, что-то важное".

"Не для меня".

Шифра Пуа подняла брови. Герман все сидел у стола. Через некоторое время он взял газету и вырвал из нее объявление. Он показал газету Шифре Пуа, объяснил ей, что на другой стороне тоже объявление и что он не порвал ни одной статьи. Потом он сказал: "Они хотят, чтобы я ходил в землячество, но у меня нет на это ни времени, ни желания".

"Может быть, объявился какой-нибудь родственник".

"Ни одного не осталось в живых".

"В наше время, если кого-нибудь разыскивают, это не пустяк".

Герман намеревался уйти в свою комнату и поработать несколько часов. Но теперь он попрощался с Шифрой Пуа и вышел из дома. Он медленно направился к Тремонт-авеню. Он думал, что пойдет в парк, сядет на скамейку и еще раз просмотрит рукопись, но ноги несли его в телефонную будку. Он был удручен и подумал, что тяжелые предчувствия, бродившие в нем в эти дни, наверное, как-то связаны с объявлением. Наверняка существует что-то вроде телепатии, ясновидения — или как там еще это называется.

Он свернул на Тремонт-авеню и зашел в аптеку. Он набрал указанный в газете номер. "Я сам себя сталкиваю в грязь", — подумал он. Он слышал гудки, но никто не брал трубку.

"Ну, так оно и лучше", — решил он. "Второй раз я звонить не буду".

В это мгновенье он услышал голос реба Авраама Ниссена. "Кто это? Алло!" Голос был старый, ломкий и давно знакомый, хотя Герман говорил с ним всего один раз, и не по телефону.

Герман откашлялся. "Это Герман", — сказал он. "Герман Бродер".

Стало тихо, так, как будто реб Авраам Ниссен онемел от удивления. Через некоторое время он овладел собой; его голос стал громким и отчетливым: "Герман? Ты прочел объявление? У меня новость для тебя, но ты не пугайся. Наоборот. Ты не нервничай".

"Что случилось?"

"У меня известия от Тамары Рахель — от Тамары. Она жива".

Герман ничего не ответил. В глубине души он не исключал возможности того, что подобное случится, поэтому он не был потрясен.

"А дети?", — спросил он.



"Детей больше нет".

Герман долго молчал. Шутки, которые играла с ним судьба, были такие прихотливые, что теперь ничто уже не могло удивить его. Он услышал свой голос: "Как это может быть? Есть свидетель, который видел, как в нее стреляли — как там зовут этого свидетеля? Я забыл имя".

"Да, верно — в нее стреляли, но она осталась в живых. Она сумела бежать и спряталась в доме ее друга, гоя. Потом она пробралась в Россию".

"А где она теперь?"

"Здесь, у меня дома".

Снова молчание повисло между ними. Потом Герман спросил: "Когда она приехала?"

"Она здесь с пятницы. Она просто постучала в дверь и вошла. Мы обшарили весь Нью-Йорк, разыскивая тебя. Минутку, я позову ее к телефону".

"Нет, я сейчас к вам зайду".

"Что? Ну…"

"Я сейчас к вам зайду", — повторил Герман. Он хотел повесить трубку, но она выпала у него из руки и повисла, качаясь на проводе. Ему казалось, что из нее еще доносится голос реба Авраама Ниссена. Он открыл дверь телефонной будки. Он уставился на стойку, за которой женщина, сидя на высоком стуле, тянула что-то через трубочку, в то время как мужчина придвигал к ней печенье. Она кокетничала с мужчиной, и все складки ее красноватого напудренного лица улыбались ему с унижением и мольбой, присущим тем, кто уже не может требовать, а может только просить. Герман повесил трубку, вышел из телефонной будки и направился к двери.

Маша часто упрекала его в том, что он "механический человек", и в это мгновение он согласился с ней. Чувства отступили, а рассудок холодно просчитывал варианты. Он должен встретиться с Машей в четыре. Он обещал Ядвиге, что вечером будет дома. Кроме того, он должен закончить рукопись для рабби. Он стоял в дверях аптеки, и входящие и выходящие посетители толкали его. Он вспомнил определение чуда, данное Спинозой: "В эти минуты разум окаменевает, потому что представление о столь странном событии не имеет никакой связи со всеми иными представлениями…"

Герман начал двигаться, приставляя одну ногу к другой, но никак не мог вспомнить, в какой стороне находится кафетерий. Он остановился у почтового ящика.

"Тамара жива!" Он громко произнес эти слова. Эта истеричная женщина, которая мучила его и с которой он хотел развестись, когда началась война, восстала из мертвых. Его подмывало рассмеяться. Какой-то метафизический остряк сыграл с ним злую шутку.

Герман понимал, что дорога каждая минута, но был неспособен двигаться. Он прислонился к почтовому ящику. Женщина опустила в ящик письмо и подозрительно оглядела его. Бежать? Куда? С кем? Маша не может оставить свою мать. У него нет денег. Вчера он разменял последнюю десятидолларовую бумажку, и до тех пор, пока рабби не выпишет ему новый чек, весь его капитал равен четырем долларам и мелочи. И что он скажет Маше? Ее мать наверняка расскажет ей об объявлении.

Он тупо посмотрел на свои часы. Маленькая стрелка показывала на одиннадцать, большая на три, но что это значит — до него но доходило. Он углубился в циферблат, как будто для того, что бы понять, который час, требовалось мощное духовное усилие.

"Если бы на мне был мой лучший костюм!" Впервые Герман ощутил типичное тщеславие эмигранта: во что бы то ни стало показать, что он кое-чего добился в Америке! Одновременно что-то в нем потешалось над этим дурацким желанием.

2

Герман пошел к станции городской железной дороги и поднялся по лестницам. Если не считать удара, который нанесло ему Тамарино возвращение, все было совершенно так же, как прежде. Пассажиры, как всегда, читали газеты и жевали резинку. Вентиляторы в вагоне издавали все тот же ревущий шум. Герман поднял с пола брошенную кем-то газету и попытался читать ее. Это был лист о скачках. Он перевернул страницу, прочел шутку и улыбнулся. Наряду с субъективностью явлений существует и мистическая объективность.

Герман сдвинул шляпу так, чтобы свет не слепил глаза. "Двоеженство? Да, двоеженство". Если рассматривать все дело под определенным углом, то его могли обвинить даже в многоженстве. Все годы, когда он думал, что Тамара погибла, он заставлял себя вспоминать только о ее хороших качествах. Она любила его. По своей сути она была человеком духовным. Он часто обращался к ее душе и просил о прощении. Одновременно он знал, что ее смерть избавила его от многих несчастий. Иногда ему даже казалось, что годы, которые он провел на сеновале в Липске, он перенес легче, чем то зло, которое причинила ему Тамара за время их совместной жизни.

Герман не помнил, из-за чего он так раздраженно спорил с ней, почему бросил ее и пренебрег детьми. Конфликт между ними превратился в бесконечную свару, в которой одна сторона никогда не могла доказать свою правоту другой. Тамара беспрерывно говорила об освобождении человечества, о миссии евреев, о роли женщины в обществе. Она ценила книги, за которые Герман не дал бы и куска сыра, восхищалась пьесами, которые были неприятны ему, с восторгом распевала пошлые песни и слушала речи демагогов всех партий. Когда она была коммунисткой, то носила кожаную куртку а lа ЧК; когда она стала сионисткой, то повесила на шею цепочку со звездой Давида. Она постоянно была занята манифестациями, протестами, сбором подписей и денег на всевозможные партийные нужды. В конце тридцатых, когда нацистские лидеры приезжали с визитами в Польшу и студенты-националисты избивали евреев и заставляли студентов-евреев стоять во время лекций, Тамара, как и многие другие, обратилась к религии. Она зажигала в пятницу вечером свечи и завела кошерную кухню. Она казалась Герману воплощением масс, которые всегда следуют за каким-нибудь вождем, загипнотизированные лозунгами, и никогда не имеют своего собственного, настоящего мнения.