Страница 9 из 16
Площади не было, кажется, конца. За камнем камень, за камнем камень. И где-то последний для них.
– Хальт!
Оцепенели мгновенно. Даже отшатнулись, словно под ногами на стыке камней был рубеж.
Два автоматчика отсчитали десяток и столкнули с места, погнали к стенке: «Фор!» Справа была стена. Кирпичная, с выбоинами – осыпалась штукатурка цементная и во двор глядели красно-желтые, с белыми плешинами соли прямоугольники. Внизу цемент вообще отпал, и кверху поднималась светло-зеленая плесень. А может, мох. И стебельки увядшей травы покачивались по ветру.
Погнали к стенке. Автоматчики остановились, а люди продолжали двигаться. Ближе, ближе. Уже идут вдоль.
И вдруг – раскатистый треск.
Почему-то все оглянулись к воротам. Там стояла цепочка эсэсовцев. Пленные увидели, как стреляют. Увидели вспышки выстрелов из автоматов, как они мечутся слева-направо и справа-налево. Но не сразу заметили, как упали товарищи у стены. Все десять. Последний, десятый, уцепился за камень, словно хотел уйти, и так полуповис над землей. Его сняли потом, когда убирали расстрелянных и вывозили из тюрьмы, в той самой машине, что перед рассветом доставила взвод автоматчиков.
Рука круглолицего все еще была в его ладони. Стиснутая, казавшаяся частицей собственного тела.
– Простимся, братья! – сказал лейтенант громко. Сказал, чтобы слышали не только рядом.
– Нет… Нет, – остановил его круглолицый.
Лейтенант все же крикнул вторым десяти шедшим к стене, к трупам товарищей:
– Прощайте!
Его рванул из толпы круглолицый. С силой. Но не мог вытянуть: не понимал лейтенант, зачем это. Рукой ухватил за локоть соседа своего – того самого, что искал сына, и так пытался задержаться. Тогда круглолицый вытянул их обоих. Как тяжеловоз, потащил на пустынные камни. На простор площади, на прицел автоматов.
Безумие!
Они сопротивлялись. Как могли. Был еще и четвертый, азербайджанец, его слева волок круглолицый.
Тот мотал головой, упирался. Упирался и потерявший сына. Пытался вырвать свой локоть. Странно. Для них имели какую-то ценность несколько минут, что даровало ожидание своей участи. Всего несколько минут. А тут – сразу смерть. Навстречу автоматной очереди.
– Оставь его, – прорычал, захлебываясь волнением, круглолицый. – Оставь!
Приказывал. Просил.
– Ну, оставь же.
И неожиданно выругался, грязно, жестоко.
Если бы мог, оторвал руку горбоносого, отгрыз ее. Но не время. Эсэсовцы у ворот смотрят непонимающе на плетущихся к центру площади четырех полуголых людей. На их возню. От цепочки отделяется штурмшарфюрер и, придерживая пистолет, бежит навстречу.
– Хальт! Хальт!
Вот тогда-то круглолицый и поднял руки, сцепленные пальцами с товарищами, и завопил хрипло:
– Му-ха-ме-дан!
На всю площадь.
– Му-ха-ме-дан!
Дернул руку лейтенанта, давая понять, что старается не для себя одного, что нужна подмога. И вдвоем, потом вчетвером они разнесли на всю площадь:
– Му-ха-ме-дан!!!
Неизвестно, как оценил все это штурмшарфюрер. О бунте или попытке напасть на взвод автоматчиков не могло быть и речи. Ему просто показалось, что люди сошли с ума. Во время расстрелов и не такое случается. Все же он предупредил:
– Цурюк!
А когда подбежал, спросил раздраженно:
– Вас ист гешеен?
Едва не сорвался с губ лейтенанта ответ – четкий, ясный. Такой нужный сейчас. Что-то остановило. Все то же подсознательно продиктовало: ни слова по-немецки. А нужно ли было сейчас это приказание? Зачем оно? В земле тайна не имела никакой ценности. Только при жизни. Значит, он думал о жизни.
– Юде найн! – выдохнул из себя круглолицый и помотал головой. – Не евреи…
– Вас хат ер гезахт? – насупился штурмшарфюрер. Это четверо сумасшедших мешали ему выполнять приказ. Какого дьявола они вылезли на площадь и морочат голову в такой момент?
– Вир Мухаммед… Вир мусульман… – пытался, ломая язык, объяснить круглолицый.
– Цум тойфель! – Плюнул немец. С остервенением. Нарушался порядок. Он мог, конечно, прихлопнуть четверку. Тут же, из пистолета. И никакой ответственности за подобный поступок не нес: все, кого вывели на площадь, должны были умереть. Приказ у него на руках, процедуры соблюдены, формальности тоже. В конце концов он не имеет права что-то изменить, хоти лично ему абсолютно безразлично, лягут эти четверо или останутся жить. Главное, к двенадцати закончить операцию. Сейчас уже десять тридцать пять. Какие-нибудь час и двадцать пять, нет, уже двадцать четыре минуты у него в распоряжении. Штурмшарфюрер рычит в отчаянии:
– Цум тойфель!!!
Поворачивается, бежит назад к воротам, к маленькой двери, приютившейся рядом с железными створками. Полы шинели плещутся в разные стороны, фуражка съезжает на затылок.
Десять минут отсрочки. Молчат автоматы, молчит площадь. Только скрипит дверь, распахнутая штурмшарфюрером. Не затворил за собой – некогда было, и ветер трогает ее, заставляет скулить уныло.
Десять минут. Всего лишь. Но это жизнь. И как дорога она. Смерть, кажется, уже ушла. Далеко. Если эти четверо прогнали ее, значит, можно и остальным сделать то же.
Они, полуголые, чувствуют холод. Ежатся, трут тело. Переступают с ноги на ногу. Тепло все-таки необходимо. Это ведь жизнь. А им даровано еще немного жизни.
Четверых ведут в конец площадки. В ту же самую калитку или дверь. Ведут и бьют. Неизвестно, за что бьют, но не убивают.
Приклады ложатся то на спину, то на плечи, то на поясницу. И больно, страшно. Но они, четверо, не плачут, не стонут. Они молчат терпеливо.
Сзади раздаются автоматные очереди. Одна, другая. Крик у стены:
– А-а!!!
Не выдержал кто-то. Бросил немцам свой испуг. Свою человеческую слабость. Жалость кольнула всех.И пока они шли сквозь калитку, слышали очереди. Слышали тот угасший крик. Снова очереди. Молчание. Опять очереди. Все это мимо. Уже мимо. Впереди холод, ветер. И жизнь.
7
– Зачем ты взял этого еврея? – ворчал круглолицый, напяливая на себя чужую гимнастерку. Крепкую, новенькую еще. Собственно, почему чужую? Она никому не принадлежала. Не взял хозяин, значит, мертв. Ему на том свете все равно.
– Молчи, – устало отозвался лейтенант. Покосился на горбоносого, разыскивавшего в куче шинели свое серое бобриковое пальто.
– Нет, ты скажи, зачем взял его?
– За тем же, что и ты Мустафу.
– Он мусульманин. А этот… – Глаза круглолицего сверкали гневом. Свою злобу бросал горбоносому: – Этот…
– Этот… человек.
– Ой, плохо ты кончишь, брат…
– Мы же уговорились с тобой кончить только хорошо… – пошутил лейтенант. Впервые пошутил. Без улыбки. С печалью какой-то в голосе.
Круглолицый оглядел несколько шинелей. Все они показались ему недостаточно надежными: рассчитывал на годы. Взял свою, в которой пришел в это чистилище. Надел, оправил полы.
– Послужит еще…
Вышел.
А горбоносый все копался, копался в ворохе обмундирования. Качал головой, задумывался. Минутами стоял, вперившись глазами в серую горку.
Лейтенант окликнул его:
– Ваша шинель здесь.
– Шинель?
– Да.
Протянул горбоносому чье-то обмундирование, первое попавшееся на глаза.
– Вот эта.
– Н-нет.
– Одевайтесь… – Мягко, как ребенку, пояснил: – Она. – И посмотрел с состраданием: – Пальто может вас снова привести туда… – Кивнул на дверь, за стену, где уже не слышались выстрелы, но рокотала машина и раздавались голоса пленных: грузили трупы.
– Вы думаете?
– Одевайтесь быстрее…
Горбоносый вдруг все осознал. Мгновенно. И торопливо, плутая в рукавах своими неумелыми длинными руками, стал напяливать на себя гимнастерку, шинель. Шаровары и сапоги надел позже. Согнулся в три погибели, колесом, достал носок и натянул на него голенище.
– Вы солдат… Просто солдат. Везли на передовую обед… И вас взяли…
Горбоносый застегивал шинель и кивал, кивал.