Страница 14 из 16
– Дети мои!
Боже мой! Дети. Кощунство или иезуитская лесть? Но сказано так, что слеза пробивается к горлу.
Посвистывает ветер, метель крутит над головой. До боли, до тошноты мучает голод. Стынут ноги, кровь стынет, а тут отеческое тепло: «Дети мои». Далеко, далеко дом. Родина. Там когда-то говорили им эти слова.
Трудно устоять. Трудно не откликнуться. Кто-то вытирает рукавом глаза.
– Вам трудно, дети мои… Мы пришли… мы приехали, чтобы облегчить ваши страдания.
Он сам смахивает слезу с век. Голос становится еще глуше, еще душевнее.
Саид теряется. На мгновенье. Он все знает, все понимает, видит нелепость этой церемонии сближения «правителей» и «народа», но слова подкупают. Подкупают многих. Люди забывают о лагере, о колючей проволоке, о часовых. А если и помнят, то только о немцах, о тех, кто убил Селима, кто мучает, кто морит голодом. Этот же, в серой шляпе, жалеет, сочувствует. Пришел спасти. Главное, пришел. Похоже на явление пророка. С небес, что ли.
В следующую секунду Саид уже проклинает «пророка». Ханжа! Он сочувствует пленным, к которым его прислали немцы, а они, немцы, и умертвляют этих пленных. Фюрер шлет приказ о создании нечеловеческих условий в лагере и одновременно шлет спасителей. Дьявольская комбинация.
Ну, поплачем вместе. Ну, погорюем. Потом начнем спасать. План спасения небось тоже согласован с Кальтенбруннером или Гиммлером. План «спасения» является частицей плана уничтожения.
– При встрече с фюрером я просил его быть милосердным к заблудшим туркестанцам. Он обещал. А обещание фюрера – закон.
Что тут – хвастовство, возвышение себя: Чокаев беседует с Гитлером. Каково! Значит, немцы считаются с президентом, сидят рядом, разговаривают. Такому должны верить и пленные – «заблудшие туркестанцы».
Чертовски холодно. Знобит. Саид чувствует, как горячий поток вдруг хлынул к голове, ожег виски. Что это?
Неужели!
Только бы не заболеть. Не заболеть сейчас. Он напрягает волю. Сжимает пальцы до боли. Ногти впиваются в ладони. Так он надеется унять озноб. Ему кажется, что, если победит дрожь в теле, недуг не одолеет. Не сломит.
Саид борется с врагом. Внутри. Борется и слушает.
– Вам будет лучше. Вас переведут в другой лагерь, станут кормить хорошей пищей. Оденут.
За что? За то, что мусульмане? За то, что говорим на другом языке? Во имя каких высоких идеалов фюрер идет на изменение установленных им же принципов?
Президент что-то не договаривает. Он сожалеет и обещает, роняет слезы и умильно смотрит куда-то вдаль. В будущее. А промежуток, промежуток, в котором скрыта причина предстоящих перемен, ускользает. Нет его.
…Стучат зубы. Звонко. Всего трясет. Не понять – тепло или холодно. Летит снег. Волнами. Они то стихают, и тогда мерзлая крупа сыплется отвесно, то усиливаются, и белая пыль начинает кружиться, колет лицо, слепит глаза. Только колет. Мороза он не ощущает.
За что же все-таки такие блага? Селим лежит под этим же снегом. Мертвый мусульманин Селим. А они стоят живые, и им даровано спасение. Аминов сам искал спасения, его убили за это. Им дарят.
Бараки уже в снегу. Как быстро занесло! И лагерь в снегу. Посветлел, принарядился. Не так страшен и противен, как прежде. Белыми лентами прикрылись изгороди, шапки надели вышки. Только голы и черны фигуры часовых. И автоматы черны.
Он не помнит, как оказался в бараке. Какие-то минуты выпали из сознания. От голода или слабости пошатнулся. Сам дошел до соломы, а возможно, довели товарищи. Его било в ознобе. Голова горела. Он просил пить. И кутался, кутался в шинель.
Принесли баланду.
Впервые не припал к краю котелка, не глотнул с жадностью горячую бурду.
– Воды…
Его заставили выпить баланду. Насильно почти. И кусочки брюквы толкнули в рот. Прожевал. Отправил в желудок.
Теперь стало жарко. Душно.
А снег летел по-прежнему. Через дыру в потолке проникал в барак и тихо, мирно снижался, как в театре на сцене. Был сказочным этот снег. Не таял. Насыпал горку посреди пола. Она росла, росла.
Потом Саид вдруг вспомнил. Спросил товарища:
– Они здесь? Они не уехали?
– Нет…
Другой добавил:
– У немцев, за лагерем.
Азиз подошел к нему, когда смеркалось.
– Вставай!
– Не могу.
На колени опустился Азиз, стал просить, как ребенка.
– Собери силы, встань, брат.
– Не могу.
Помолчал Азиз. Жалостливо посмотрел на больного. Поднял глаза на хоровод белых звездочек, летевших с потолка, на бугорок. Это было единственное светлое пятно в бараке. Все уже тонуло в предвечерних сумерках.
– Если сейчас не встанешь… никогда больше не встанешь, – изрек он философски. – Ночью они уедут…
Ради них он встанет. Должен встать. Снова охватил озноб, едва лишь откинул шинель, едва поднялся на локти.
– Я сказал о тебе… Ждут…
– А ты?
– Зачем спрашиваешь проводника о дороге?..
Рядом слышали. Молчали. Даже не смотрели в их сторону.
Встал. Поддержал Азиз. Помог подняться и подхватил под руку, когда пошли.
«И все-таки тебя надо убить, – подумал Саид. – Убить, как бешеного шакала… – Его качнуло. Голова пошла кругом. Если бы не Азиз, ноги не выдержали бы. – Только кто это сделает? – Саид задохнулся от невероятного усилия. – Кто? Я сам падаю».За бараком их подхватила метель. Ударила, понесла. Он шел спотыкаясь, цепляясь носками сапог за сугробы. И снова его поддерживал Азиз. Бережно.
9
– Эффенди Исламбек!
Ему протянул руку президент. Помог сесть. Позже он слышал, что Мустафа Чокаев всегда был вежлив и предупредителен, подчеркивал свое воспитание.
Тепло. Тепло, как дома. На столике чай и крошечные булочки. Настоящие булочки. Главное, чай. Он уже забыл, как он выглядит, как пахнет. Мустафа протягивает ему стакан, не пиалу, стакан, но это неважно, черт возьми. Важно, что чай. И аромат чая. Не эрзац.
Тот, кто сидит рядом с президентом, мужчина средних лет, смуглый, с большими навыкат ферганскими глазами, прижимает руку к груди, показывая этим, что хозяин угощает от всего сердца. Сам Чокаев не догадался это сделать. Или европейский этикет не позволяет ему снижаться до восточных традиций.
Саид принял стакан. Ожег пальцы, но только улыбнулся – в руках был чай.
– Эффенди Исламбек, – повторил Мустафа. Впервые он услышал это слово, обращенное к нему: «Господин». И смешно и противно. Нелепо даже. Неужели они, сидящие здесь, не понимают, как это глупо. Расчет на самое низкое в человеке. По смущению, по глазам, что ли, Саида Мустафа догадался о его мыслях и поправился.
– Вам непривычно подобное обращение… но мы, тюрки, – он подчеркнул «мы», включая сюда и Саида, – высоко ценим человеческое достоинство… Вы скоро поймете это…
Мустафа сделал паузу. Задумался. Кажется, побрел куда-то далеко, к истокам, побывал там, вздохнул и вернулся неторопливо к Саиду.
– Я надеюсь на вашу верность великой идее, на ваше понимание целей, во имя которых идет борьба… Вы образованный человек… Вы мусульманин. Сын достойных людей Туркестана…
Саид кивал. Едва-едва.
– Вы добровольно сдались в плен? – спросил как бы между прочим человек с глазами навыкат.
– Да.
Этого было недостаточно. Требовались подробности. Помог Азиз.
– Первый сдался… Сам поднял руки… Я видел…
Ухватил борт шинели, откинул, показал зачем-то грудь Саида.
– Не ранен…
И поклонился, словно представлял публике известного артиста. Или продавал товар.
– Совсем не ранен…
Человек с глазами навыкат уточнил:
– В немцев стреляли? Сколько убили немцев?
Это, видимо, имело значение. Хотя сам по себе вопрос был явно демагогическим: кто в такой ситуации скажет, что убивал. Если идет на службу к немцам, то не станет их озлоблять.
Ответил опять-таки Азиз. Он выполнял роль и адвоката, и посредника, и торговца.
– Он первый раз пошел в бой. Не стрелял еще.
Саид опять склонил голову.