Страница 72 из 88
— Все-таки согласись, что изобразить Иуду единственно подлинным среди двенадцати революционеров, искренно влюбленным в Христа, — это шуточка острая! И, пожалуй, есть в ней что-то от правды: предатель-то действительно становится героем. Ходит слушок, что у эсеров действует крупный провокатор.
Тон ее речи тревожил внимание Самгина более глубоко, чем ее мысли.
Теперь она говорила вопросительно, явно вызывая на возражения. Он, покуривая, откликался осторожно, междометиями и вопросами; ему казалось, что на этот раз Марина решила исповедовать его, выспросить, выпытать до конца, но он знал, что конец — точка, в которой все мысли связаны крепким узлом убеждения. Именно эту точку она, кажется, ищет в нем. Но чувство недоверия к ней давно уже погасило его желание откровенно говорить с нею о себе, да и попытки его рассказать себя он признал неудачными.
Он сознавал, что Марина занимает первое место в его жизни, что интерес к ней растет, становится настойчивей, глубже, а она — все менее понятна. Непонятно было и ее отношение к литературе. Почему она так высоко ценит Андреева? Этот литератор неприятно раздражал Самгина назойливой однотонностью языка, откровенным намерением гипнотизировать читателя одноцветными словами;
казалось, что его рассказы написаны слишком густочерными чернилами и таким крупным почерком, как будто он писал для людей ослабленного зрения. Не понравился Самгину истерический и подозрительный пессимизм «Тьмы»; предложение героя «Тьмы» выпить за то, чтоб «все огни погасли», было возмутительно, и еще более возмутил Самгина крик: «Стыдно быть хорошим!» В общем же этот рассказ можно было понять как сатиру на литературный гуманизм. Иногда Самгину казалось, что Леонид Андреев досказывает до конца некоторые его мысли, огрубляя, упрощая их, и что этот писатель грубит иронически, мстительно. Самгин особенно расстроился, прочитав «Мысль», — в этом рассказе он усмотрел уже неприкрыто враждебное отношение автора к разуму и с огорчением подумал, что вот и Андреев, так же как Томилин, опередил его. Но — не только опередил, а еще зажег странное чувство, сродное испугу. С этим чувством, скрывая его, Самгин спросил Марину: что думает она о рассказе «Мысль»?
— Да — что же? — сказала она, усмехаясь, покусывая яркие губы. — Как всегда — он работает топором, но ведь я тебе говорила, Что на мой взгляд — это не грех. Ему бы архиереем быть, — замечательные сочинения писал бы против Сатаны!
— Ты все шутишь, — хмуро упрекнул ее Самгин. Она удивилась, приподняла брови.
— Я вполне серьезно думаю так! Он — проповедник, как большинство наших литераторов, но он — законченное многих, потому что не от ума, а по натуре проповедник. И — революционер, чувствует, что мир надобно разрушить, начиная с его основ, традиций, догматов, норм.
Она тихонько засмеялась, глядя в лицо Самгина, прищурясь, потом сказала, покачивая головой:
— Не веришь ты мне! И забыл, что все-таки я — ученица Степана Кутузова и — миру этому не слуга.
— Это уж совершенно непонятно, — сердито проговорил Самгин, пожимая плечами.
— Ну, что же я сделаю, если ты не понимаешь? — отозвалась она, тоже как будто немножко сердясь. — А мне думается, что все очень просто: господа интеллигенты почувствовали, что некоторые излюбленные традиции уже неудобны, тягостны и что нельзя жить, отрицая государство, а государство нестойко без церкви, а церковь невозможна без бога, а разум и вера несоединимы. Ну, и получается иной раз, в поспешных хлопотах реставрации, маленькая, противоречивая чепуха.
Она взяла с дивана книгу, открыла ее:
— «Мелкого беса» читал?
— Нет еще.
— Ну, вот, погляди, как строго реалистически говорит символист.
— «Люди любят, чтоб их любили, — с удовольствием начала она читать. — Им нравится, чтоб изображались возвышенные и благородные стороны души. Им не верится, когда перед ними стоит верное, точное, мрачное, злое. Хочется сказать: «Это он о себе». Нет, милые мои современники, это я о вас писал мой роман о мелком бесе и жуткой его недотыкомке. О вас».
Хлопнув книгой по колену, она сказала:
— Над этим стоит подумать! Тут не в том смысл, что бесы Сологуба значительно уродливее и мельче бесов Достоевского, а — как ты думаешь: в чем? Ах, да, ты не читал! Возьми, интересно.
Самгин взял книгу и, не глядя на Марину, перелистывая страницы, пробормотал:
— И все-таки остается неясным, что ты хотела сказать.
Марина не ответила. Он взглянул на нее, — она сидела, закинув руки за шею; солнце, освещая голову ее, золотило нити волос, розовое ухо, румяную щеку; глаза Марины прикрыты ресницами, губы плотно сжаты. Самгин невольно загляделся на ее лицо, фигуру. И еще раз подумал с недоумением, почти со злобой: «Чем же все-таки она живет?»
Он все более определенно чувствовал в жизни Марины нечто таинственное или, по меньшей мере, странное. Странное отмечалось не только в противоречии ее политических и религиозных мнений с ее деловой жизнью, — это противоречие не смущало Самгина, утверждая его скептическое отношение к «системам фраз». Но и в делах ее были какие-то темные места.
Зимою Самгин выиграл в судебной палате процесс против родственников купца Коптева — «менялы» и ростовщика; человек этот помер, отказав Марине по духовному завещанию тридцать пять тысяч рублей, а дом и остальное имущество — кухарке своей и ее параличному сыну. Коптев был вдов, бездетен, но нашлись дальние родственники и возбудили дело о признании наследователя ненормальным, утверждая, что у Коптева не было оснований дарить деньги женщине, которую он видел, по их сведениям, два раза, и обвиняя кухарку в «сокрытии имущества». Марина сказала, что Коптев был близким приятелем ее супруга и что истцы лгут, говоря, будто завещатель встречался с нею только дважды.
— Глупость какая! — пренебрежительно сказала она. — Что же они — следили за его встречами с женщинами?
В этих словах Самгину послышалась нотка цинизма. Духовное завещание было безукоризненно с точки зрения закона, подписали его солидные свидетели, а иск — вздорный, но все-таки у Самгина осталось от этого процесса впечатление чего-то необычного. Недавно Марина вручила ему дарственную на ее имя запись: девица Анна Обоимова дарила ей дом в соседнем губернском городе. Передавая документ, она сказала тем ленивым тоном, который особенно нравился Самгину:
— Кажется, в доме этом помещено какое-то училище или прогимназия, — ты узнай, не купит ли город его, дешево возьму!
— Что это — всё дарят, завещают тебе? — шутливо спросил он. Она небрежно ответила:
— Значит — любят. — Подумав, она сказала: — Нет, о продаже не заботься, я Захара пошлю.
Девица Анна Обоимова оказалась маленькой, толстенькой, с желтым лицом и, видимо, очарованной чем-то: в ее бесцветных глазах неистребимо застыла мягкая, радостная улыбочка, дряблые губы однообразно растягивались и сжимались бантиком, — говорила она обо всем вполголоса, как о тайном и приятном; умильная улыбка не исчезла с лица ее и тогда, когда девица сообщила Самгину:
— А брат и воспитанник мой, Саша, пошел, знаете, добровольцем на войну, да по дороге выпал из вагона, убился.
Ей было, вероятно, лет пятьдесят; затянутая в шерстяное платье мышиного цвета, гладко причесанная, в мягких ботинках, она двигалась осторожно, бесшумно и вызывала у Самгина вполне определенное впечатление — слабоумная.
Около нее ходил и ворковал, точно голубь, тощий лысоватый человек в бархатном пиджаке, тоже ласковый, тихий, с приятным лицом, с детскими глазами и темной аккуратной бородкой.
— А это — племянник мой, — сказала девица.
— Донат Ястребов, художник, бывший преподаватель рисования, а теперь — бездельник, рантье, но не стыжусь! — весело сказал племянник; он казался немногим моложе тетки, в руке его была толстая и, видимо, тяжелая палка с резиновой нашлепкой на конце, но ходил он легко. Таких людей Самгин еще не встречал, с ними было неловко, и не верилось, что они таковы, какими кажутся. Они очень интересовались здоровьем Марины, спрашивали о ней таинственно и влюбленно и смотрели на Самгина глазами людей, которые понимают, что он тоже все знает и понимает. Жили они на Малой Дворянской, очень пустынной улице, в особняке, спрятанном за густым палисадником, — большая комната, где они приняли Самгина, была набита мебелью, точно лавка старьевщика.