Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 124 из 143

Я вспомнил эти дни много лет спустя, когда прочитал удивительно правдивый рассказ А.П. Чехова про извозчика, который беседовал с лошадью о смерти сына своего. И пожалел, что в те дни острой тоски не было около меня ни лошади, ни собаки и что я не догадался поделиться горем с крысами, — их было много в пекарне, и я жил с ними в отношениях доброй дружбы.

Около меня начал коршуном кружиться городовой Никифорыч. Статный, крепкий, в серебряной щетине на голове, с окладистой, заботливо постриженной бородкой, он, вкусно причмокивая, смотрел на меня, точно на битого гуся перед рождеством.

— Читать любишь, слышал я? — спрашивал он. — Какие же книги, например? Скажем — жития святых али библию?

И библию читал я, и четьи-минеи, — это удивляло Никифорыча, видимо, сбивая его с толка.

— М-да? Чтение — законно полезное! А — графа Толстого сочинений не случалось читывать?

Читал я и Толстого, но — оказалось — не те сочинения, которые интересовали полицейского.

— Это, скажем так, обыкновенные сочинения, которые все пишут, а, говорят, в некоторых он против попов вооружился, — их бы почитать!

«Некоторые», напечатанные на гектографе, я тоже читал, но они мне показались скучными, и я знал, что о них не следует рассуждать с полицией.

После нескольких бесед на ходу, на улице, старик стал приглашать меня:

— Заходи ко мне на будку, чайку попить.

Я, конечно, понимал, что он хочет от меня, но — мне хотелось идти к нему. Посоветовался с умными людьми, и было решено, что если я уклонюсь от любезности будочника, — это может усилить его подозрения против пекарни.

И вот — я в гостях у Никифорыча. Треть маленькой конуры занимает русская печь, треть — двуспальная кровать за ситцевым пологом, со множеством подушек в кумачовых наволоках, остальное пространство украшает шкаф для посуды, стол, два стула и скамья под окном. Никифорыч, расстегнув мундир, сидит на скамье, закрывая телом своим единственное маленькое окно, рядом со мною — его жена, пышногрудая бабёнка лет двадцати, румяноликая, с лукавыми и злыми глазами странного, сизого цвета; ярко-красные губы её капризно надуты, голосок сердито суховат.

— Известно мне, — говорит полицейский, — что в пекарню к вам ходит крестница моя Секлетея, девка распутная и подлая. И все бабы — подлые.

— Все? — спрашивает его жена.

— До одной! — решительно подтверждает Никифорыч, брякая медалями, точно конь сбруей. И, выхлебнув с блюдца чай, смачно повторяет:

— Подлые и распутные от последней уличной… и даже до цариц! Савская царица к царю Соломону пустыней ездила за две тысячи вёрст для распутства. А также царица Екатерина, хоша и прозвана Великой…

Он подробно рассказывает историю какого-то истопника, который в одну ночь с царицей получил все чины от сержанта до генерала. Его жена, внимательно слушая, облизывает губы и толкает ногою под столом мою ногу. Никифорыч говорит очень плавно, вкусными словами и, как-то незаметно для меня, переходит на другую тему:

— Например: есть тут студент первого курса Плетнёв.

Супруга его, вздохнув, вставила:

— Некрасивый, а — хорош!

— Кто?

— Господин Плетнёв.

— Во-первых — не господин, господином он будет, когда выучится, а покамест просто студент, каких у нас тысячи. Во-вторых — что значит — хорош?

— Весёлый. Молодой.

— Во-первых — паяц в балагане тоже весёлый…

— Паяц — за деньги веселится.

— Цыц! Во-вторых — и кобель кутёнком бывает…

— Паяц — вроде обезьяны…

— Цыц, сказал я, между прочим! Слышала?

— Ну, слышала.

— То-то…

И Никифорыч, укротив жену, советует мне:

— Вот — познакомься-ко с Плетнёвым, — очень интересный!

Так как он видел меня с Плетнёвым на улице, вероятно, не один раз, я говорю:



— Мы знакомы.

— Да? Так…

В его словах звучит досада, он порывисто двигается, брякают медали. А я — насторожился: мне было известно, что Плетнёв печатает на гектографе некие листочки.

Женщина, толкая меня ногою, лукаво подзадоривает старика, а он, надуваясь павлином, распускает пышный хвост своей речи. Шалости супруги его мешают мне слушать, и я снова не замечаю, когда изменился его голос, стал тише, внушительнее.

— Незримая нить — понимаешь? — спрашивает он меня и смотрит в лицо моё округлёнными глазами, точно испугавшись чего-то. — Прими государь-императора за паука…

— Ой, что ты! — воскликнула женщина.

— Тебе — молчать! Дура, — это говорится для ясности, а не в поношение, кобыла! Убирай самовар…

Сдвинув брови, прищурив глаза, он продолжает внушительно:

— Незримая нить — как бы паутинка — исходит из сердца его императорского величества государь-императора Александра Третьего и прочая, — проходит она сквозь господ министров, сквозь его высокопревосходительство губернатора и все чины вплоть до меня и даже до последнего солдата. Этой нитью всё связано, всё оплетено, незримой крепостью её и держится на веки вечные государево царство. А — полячишки, жиды и русские подкуплены хитрой английской королевой, стараются эту нить порвать где можно, будто бы они — за народ!

Грозным шопотом он спрашивает, наклоняясь ко мне через стол:

— Понял? То-то. Я тебе почему говорю? Пекарь твой хвалит тебя, ты, дескать, парень умный, честный и живёшь — один. А к вам, в булочную, студенты шляются, сидят у Деренковой по ночам. Ежели — один, понятно. Но — когда много? А? Я против студентов не говорю — сегодня он студент, а завтра — товарищ прокурора. Студенты — хороший народ, только они торопятся роли играть, а враги царя — подзуживают их! Понимаешь? И ещё скажу…

Но он не успел сказать — дверь широко распахнулась, вошёл красноносый, маленький старичок с ремешком на кудрявой голове, с бутылкой водки в руке и уже выпивший.

— Шашки двигать будем? — весело спросил он и тотчас весь заблестел огоньками прибауток.

— Тесть мой, жене отец, — с досадой, угрюмо сказал Никифорыч.

Через несколько минут я простился и ушёл, лукавая баба, притворяя за мною дверь будки, ущипнула меня, говоря:

— Облака-то какие красные — огонь!

В небе таяло одно маленькое, золотистое облако.

Не желая обижать учителей моих, я скажу всё-таки, что будочник решительнее и нагляднее, чем они, объяснил мне устройство государственного механизма. Где-то сидит паук, и от него исходит, скрепляя, опутывая всю жизнь, «незримая нить». Я скоро научился всюду ощущать крепкие петельки этой нити.

Поздно вечером, заперев магазин, хозяйка позвала меня к себе и деловито сообщила, что ей поручено узнать — о чём говорил со мной будочник?

— Ах, боже мой! — тревожно воскликнула она, выслушав подробный доклад, и забегала, как мышь, из угла в угол комнаты, встряхивая головою. — Что, — пекарь не выспрашивает вас ни о чём? Ведь его любовница — родня Никифорыча, да? Его надо прогнать.

Я стоял, прислонясь у косяка двери, глядя на неё исподлобья. Она как-то слишком просто произнесла слово «любовница» — это не понравилось мне. И не понравилось её решение прогнать пекаря.

— Будьте очень осторожны, — говорила она, и, как всегда, меня смущал цепкий взгляд её глаз, казалось — он спрашивает меня о чём-то, чего я не могу понять. Вот она остановилась предо мною, спрятав руки за спину.

— Почему вы всегда такой угрюмый?

— У меня недавно бабушка умерла.

Это показалось ей забавным; улыбаясь, она спросила:

— Вы очень любили её?

— Да. Больше вам ничего не нужно?

— Нет.

Я ушёл и ночью написал стихи, в которых, помню, была упрямая строка:

«Вы — не то, чем хотите казаться».

Было решено, чтоб студенты посещали булочную возможно реже. Не видя их, я почти потерял возможность спрашивать о непонятном мне в прочитанных книгах и стал записывать вопросы, интересовавшие меня, в тетрадь. Но однажды, усталый, заснул над нею, а пекарь прочитал мои записки. Разбудив меня, он спросил:

— Что это ты пишешь? «Почему Гарибальди не прогнал короля?» Что такое Гарибальди? И — разве можно гонять королей?