Страница 45 из 109
— Был случай: поймали китайца-шпиона, и вот — сидит он на земле, около него двое конвойных — Швецов этот и Хубайдулин, татарин. Слышу — Хубайдулин ведёт с китайцем вполголоса, на эдаком дурацком языке, дружескую беседу:
— Твоя земля хоруша есть…
Китаец отвечает, точно Швецов:
— Ваша моя чисто зорил — кончал моя.
А Швецов говорит:
— Мы, брат, тут ни при чём… Приказано — иди! Вот и пришли. Мы сами — земляной народ. Мы понимаем. Мы — и так далее… совершенно в том тоне, как говорят мужики из рассказов старых писателей. И — врёт, наглейше врёт. Потому что мне лично слишком часто приходилось видеть, как они — не он, его я не обвиняю, — но вообще они, наши солдаты, зорили хозяйство маньчжур… без необходимости, бессмысленно и с какой-то тупой злобой. Вырубали десятки деревьев, когда нужен был один сучок, жгли фанзы, топтали посевы, ломали мебель… да, да. Всё это было, вы знаете, должны знать. Об этом ведь писалось много. Я повторю, что и дорогой в Россию они вели себя так же — портили всё, что могли испортить. «Нищему — ничего не дорого» — есть корейская пословица, так вот… может быть, несколько оправдывает этих… У меня выболела душа и на языке вертятся слова, нехорошие, больные слова…
— Я слышу всё это и думаю: хорошо, милые мои. Всё это так, всё это — по-христиански, но — отдалённо от нас… Мы — воюем.
К вечеру дело этого китайца было решено; позвал я унтера и приказал:
— Возьми Швецова, Хубайдулина и — расстрелять шпиона!
— Пошли. Спокойно! Я, издали, за ними. Был вечер, половина неба в огне, около какой-то стенки стоял этот китаец, лицом к солнцу… рослый такой молодчина! Против него, затылками ко мне — эти двое. Выстрелили, китаец посунулся вперёд, точно кланяясь им — прощайте! — и упал, лицом в землю. Опустили ружья к ноге, стоят. Всё вокруг красное, и — они тоже. Там, знаете, закаты солнца всегда зловещие какие-то, точно оно, уходя, злобно грозится — спрячусь — навсегда! Навсегда!..
— Ночью этой не спалось мне. Играли в карты, скучно стало, бросил я, вышел. Долго ходил, как во сне, потом вижу — Швецов около какого-то дерева стоит и — молится. Так, знаете, согнул шею, как подъяремный вол, наклонил голову к земле и тыкает рукой своей в лоб, плечи, в грудь себе. Не торопясь. Услыхал мои шаги, обернулся, вытянулся. Подошёл я к нему — вижу парень как всегда, в порядке. Спросил о чём-то. «Так точно. Никак нет». Тогда я говорю в упор ему:
— Жалко китайца-то, а?
Подумав, отвечает:
— Маленько жалко будто.
— А не убить — нельзя ведь?
— Так точно.
— Почему нельзя?
— Как, значит, шпиён…
— И я чувствую, что он говорит то, с чем не согласен, что ответственность за эту смерть он целиком возлагает на меня, да, только на меня одного. Его деревянное лицо по-своему вполне красноречиво, и тупой этот, покорный, воловий взгляд — осуждает меня.
— Ах, я много мог бы рассказать мелочей, подобных этой, и не об одном Швецове, конечно… Но это его молчание, его покорная готовность сделать всё, что прикажут, и во всём оправдать себя, и ото всего отодвинуться… он наиболее типичен… да.
— Видел я в Нагасаки одного француза — военный корреспондент он был, что ли, или какой-то агент. Бог его знает! Знаете, у французов есть такие лица — острые, точно чеканенные, — взглянешь на него и — думаешь: вот умный человек, прежде всего — умный. Как это у них — spirituel, intelligent?[13] Так вот, такой spirituel — стоит на перроне, сунув руки в карманы, и смотрит зоркими глазами сквозь пенснэ, как наше пленное воинство садится в вагоны, и — насвистывает похоронный марш, чёрт побери! Да! Я подумал тогда — fine l’alliance! [14] Какое удовольствие и польза быть в союзе с людьми, которых бьют, а они — равнодушны? Которые не понимают, за что их бьют, за что они должны бить, и — вообще ничего не хотят понять? С той поры прошли годы, аллианс — существует. Vive la France, vive la Russie [15] — всё в порядке! Но — поверьте мне, скоро мы останемся одни-одинёшеньки, представляя собою болото, которое будет ограждать Европу от нашествия монголов, как ограждало её в давние времена, и в этом наша роль вовеки и век века. И ограждать будем мы пассивно: дойдут до нас монголы и увязнут среди нас, точно в болоте, — вот так же, как мордва увязла. Пессимизм? Нет. Просто я соприкоснулся со своим народом и стал фаталистом. Мы все — фаталисты, нигилисты — ах! Довольно…
…Знаете, иногда во время ученья ротного посмотришь на эту холодную стену чужих тебе людей и, тоскуя, пошутишь:
— Эй, ты, фаталист, подбери живот!
…Как я попал в Нагасаки? Очень просто. Этот самый Швецов великодушно сдал меня в плен японцам. Именно — сдал. Случилось так, что меня ранили в шею вот и в ногу, да колено ушибли прикладом, что ли, ну — лежу я очнувшись, шея тряпками обмотана, ослаб, двигаться не могу. Утро, около меня, вижу, сидит этот герой и ещё двое лежат, все ранены. Мёртвых довольно много насыпано и наших и тех. Швецов хозяйственно обряжает чью-то голую ногу японским материалом, лицо у него тоже испорчено, в крови всё, на голове что-то вроде колтуна[16]. Спрашиваю — куда ранен?
Отвечает охотно так:
— В обе ноги, в бок да голову, ваше благородие!
«Отделался, слава тебе господи!» — подумал я тогда о нём.
Слышу — хрипит он:
— Покричать надо японцам-то, шли бы скорей, забирали нас, а то его благородию вредно лежать тут, как бы не помер.
Я не могу сказать ни слова, даже кровь изо рта не в силах выплюнуть. Ну, он и начал кричать, так, знаете, просто, по-новгородски, что ли:
— Эй, иди сюда! Эй!
И машет руками, точно приятелей зовет. Пришли приятели: эдакие аккуратненькие санитарики, один немного лопочет по-русски, Швецов ему объясняет: «Вот, говорит, офицер, подобрать его надо, перевязать…» Тот обошёл как-то вокруг Швецова и вежливенько говорит: «Позвольте, сначала вас надо перевязать!» — «Нет, говорит, сначала его благородие».
И сказано это было как-то так, что в словах этих не почувствовал я жалости человеческой ко мне и не возбудили они во мне, в душе моей, ни тени благодарности…
Перевязали меня, дали чего-то глотнуть, положили и понесли. Легко раненные пошли со мной, а Швецов этот остался. Потом умер он в море, на транспорте, по дороге в плен.
Умирал деловито и спокойно, точно исполнял самое важнейшее своей жизни, а я наблюдал за ним, и — злила меня эта деловитость.
— Что, — спрашиваю, — не хочется умирать, Швецов?
— Дело не наше — божие…
…Я, кажется, не сумел обрисовать этого человека достаточно ясно… я не могу этого. Фактов — нет у меня… действий его я не знаю. Тут всё дело в спокойном взгляде эдаких бездонно голубых глаз… в одной их искре, которая порою вспыхивала где-то в самой глубине взгляда. Это — искра затаённого несогласия со мною, начальником, со всем, что я говорю, приказываю, в чём иногда пытался убеждать.
…Лежим, помню, в траншее, мороз, неистово садит ветер, где-то бухает артиллерия, и вся земля эта проклятая, напоённая нашей кровью, вздрагивает, гудит — у-у-у!
— Что, Швецов, холодно?
— Так точно, ваше благородие…
Спокойно говорит, спокойно, понимаете.
— Вот начнётся бой — теплее будет, а?
— Так точно. Перед смертью, конечно, ни жара, ни холод не страшны…
— Почему же перед смертью? Надо о победе думать, а не о смерти…
Молчит. И все, искоса поглядывая на меня, молчат. Солидно так молчат, точно камни.
Чувствуешь себя среди этих существ дьявольски одиноким и обиженным… Что-то ребячье шевелится в душе… в голову лезут странные мысли… хочется закричать этим людям:
«Братцы! Я тоже — русский… я ведь человек вашей земли… родные мои люди! В чём дело? О чём вы молчите?»
Они ёжатся, покрякивают от холода и — смотрят вперёд, в холодный, сизоватый эдакий туман, где притаился враг. Спокойно смотрят, да.
13
Умный, интеллигентный — Ред.
14
конец союзу — Ред.
15
да здравствует Франция, да здравствует Россия — Ред.
16
плотный, слипшийся ком волос на голове — Ред.