Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 143

— Этого я не понимаю, про уксус…

Почти в первый раз она заговорила с ним, и Кожемякин вдруг обрадовался, засмеялся.

— Семён Иванович любит загадками говорить…

Сузив зрачки, горбун строго сказал ей:

— Вам и не надо ничего понимать, вам просто надо замуж выйти.

— Ой, что вы это! — воскликнула женщина, покраснев и опуская глаза.

— Верно, Матвей Савельич, замуж? — спросил горбун.

Кожемякин заговорил:

— Это — глядя за кого. Конечно, для молодой женщины замужество…

Подошла Галатская, обмахиваясь платком, прислушалась и, сморщив лицо, фыркнула:

— Фу, какие пошлости!

И пламенно начала о том, что жизнь требует от человека самопожертвования, а Сеня, послушав её, вдруг ехидно спросил:

— Что ж, по-вашему, жизнь, как старуха нищая, всякую дрянь, сослепу, принимает?

Галатская, вспыхнув, закричала, а Матвей Савельев подумал о горбуне:

«Чего он всегда при Авдотье грубит? Ведь ежели у него расчёт на неё — этим не возьмёшь!»

И внимательно оглядел молодое податливое тело Горюшиной, сидевшей рядом с ним.

А через неделю он услыхал в саду тихий голос:

— Оставьте, не трогайте…

В ответ загудел Максим:

— Да ведь уж всё равно!

Кожемякин вздрогнул, высунулся в окно и снова услыхал нерешительный, уговаривающий голос женщины:

— Тут такое дело и люди такие…

— Дело делом, а сердца не задавишь, — внятно, настойчиво и сердито сказал дворник.

«Ах, кобель!» — воскликнул про себя Матвей Савельев и, не желая, позвал дворника, но тотчас же, отскочив от окна, зашагал по комнате, испуганно думая:

«Зачем это я? Что мне?»

И, когда Максим встал в двери, смущённо спросил его:

— Самовар — готов?

— Нет ещё…

— Отчего? Там пришёл кто-то.

— Авдотья Гавриловна.

Кожемякин пристально оглядел дворника и заметил, что лицо Максима похудело, осунулось, но стало ещё более независимым и решительным.

«Одолеет он её!» — с грустью подумал Кожемякин и, отвернувшись в сторону, махнул рукой.

— Ну, иди!

И снова сердито думал, стоя среди комнаты:

«Жил бы с кухаркой; женщина ещё в соку, и это в обычае, чтобы дворник с кухаркой жил. А он — эко куда заносится!»

Взглянув на себя в зеркало и вздохнув, пошёл в сад, неся в душе что-то неясное, беспокойное и новое.

Горюшина, в голубой кофточке и серой юбке, сидела на скамье под яблоней, спустив белый шёлковый платок с головы на плечи, на её светлых волосах и на шёлке платка играли розовые пятна солнца; поглаживая щёки свои веткой берёзы, она задумчиво смотрела в небо, и губы её двигались, точно женщина молилась.

Кожемякин поздоровался и сел рядом, думая:

«Тихая, покорная. Она уступит…»

Жужжали пчелы, звук этот вливался в грудь, в голову и, опьяняя, вызывал неожиданные мысли.

— Вы ведь вдова? — спросил он тихо.

— Третий год.

— Долго были замужем-то?

— Год пять месяцев…

Отвечала не спеша, но и не задумываясь, тотчас же вслед за вопросом, а казалось, что все слова её с трудом проходят сквозь одну какую-то густую мысль и обесцвечиваются ею. Так, говоря как бы не о себе, однотонно и тускло, она рассказала, что её отец, сторож при казённой палате, велел ей, семнадцатилетней девице, выйти замуж за чиновника, одного из своих начальников; муж вскоре после свадьбы начал пить и умер в одночасье на улице, испугавшись собаки, которая бросилась на него.

— Ласковый был он до вас? — участливо спросил Кожемякин.





— Н-не знаю, — тихо ответила она и тотчас, спохватясь, мило улыбнулась, объясняя: — Не успела даже присмотреться, то пьяный, то болен был, — сердце и печёнка болели у него и сердился очень, не на меня, а от страданий, а потом вдруг принесли мёртвого.

— Так что жизни вы и не испытали?

Сломав ветку берёзы, она отбросила её прочь, как раз под ноги горбатому Сене, который подходил к скамье, ещё издали сняв просаленную, измятую чёрную шляпу.

— А я думал — опаздываю! — высоким, не внушающим доверия голосом говорил он, пожимая руки и садясь рядом с Горюшиной, слишком близко к ней, как показалось Кожемякину.

Вслед за ним явились Цветаев и Галатская, а Кожемякин отошёл к столу и там увидел Максима: парень сидел на крыльце бани, пристально глядя в небо, где возвышалась колокольня монастыря, окутанная ветвями липы, а под нею кружились охотничьи белые голуби.

— Бесполезно! — вдруг разнёсся по саду тенор горбуна.

— По-озвольте! — пренебрежительно крикнул Цветаев, а Галатская кудахтала, точно курица:

— Кого, кого?

И снова голос горбуна пропел:

— Всех — на сорок лет в пустыню! И пусть мы погибнем там, родив миру людей сильных…

Кожемякин, усмехнувшись, сказал Максиму:

— Горбатый всегда так — молчит, молчит, да и вывезет несуразное.

Но, к его удивлению, Максим ответил:

— Он — умный.

А тенор Комаровского, всё повышаясь, пел:

— Голубица тихая — не слушайте их! Идите одна скромной своей дорогой и несите счастье тому, кто окажется достойным его, ибо вы созданы богом…

— Богом! — взвизгнула Галатская.

— Чтобы дать счастье кому-то, вы созданы для материнства…

— Видите? — спросил Максим, вставая с кривой усмешкой на побледневшем лице. — Он — хитрый…

— Зови их! — сказал Кожемякин, но Максим, не двигаясь, заложил руки за спину и крикнул:

— Чай пить!..

«Ревнует, видно!» — не без удовольствия подумал хозяин и вздохнул, вдруг загрустив.

К столу подошли возбуждённые люди, сзади всех горбун, ехидно улыбаясь и потирая бугроватый лоб. Горюшина, румяная и смущённая, села рядом с ним и показалась Кожемякину похожей на невесту, идущую замуж против своей воли. Кипел злой спор, Комаровский, повёртываясь, как волк, всем корпусом то направо, то налево, огрызался, Галатская и Цветаев вперебой возмущённо нападали на него, а Максим, глядя в землю, стоял в стороне. Кожемякину хотелось понять злые слова необычно разговорившегося горбуна, но ему мешали настойчивые думы о Горюшиной и Максиме.

«Тихая, покорная», — в десятый раз повторял он про себя.

И с тревожным удивлением слышал едкую речь горбуна:

— Вы кружитесь, как сор на перекрестке ветреным днём, вас это кружение опьяняет, а я стою в стороне и вижу…

Галатская, вспотев от волнения, стучала ладонью по столу, Цветаев, красный и надутый, угрюмо молчал, а Рогачев кашлял, неистощимо плевался и примирительно гудел на «о»:

— Господа, полноте!

— Вижу и знаю, что это — не забава! — криком кричал Комаровский. — Не своею волею носится по ветру мёртвый лист…

Тут вдруг рассердился и Рогачев, привстал, глухим басом уговаривая Галатскую:

— Оставьте же! Это не разговор, а одно оригинальничание, кокетство!..

Заходило солнце, кресты на главах монастырских церквей плавились и таяли, разбрызгивая красноватые лучи; гудели майские жуки, летая над берёзами, звонко перекликались стрижи, кромсая воздух кривыми линиями полётов, заунывно играл пастух, и всё вокруг требовало тишины.

«Спорили бы дома, не здесь!» — устало и обиженно подумал Кожемякин, говоря вслух:

— А Марк Васильич не идёт…

Горюшина, вздрогнув, виновато оглядела всех и тихонько сказала, что не придёт сегодня дядя Марк — отец Александр заболел лихорадкой, а дядя лечит его.

— Не лихорадка у него, а запой начался! — усмехаясь, пояснил Сеня.

Горюшина, вздохнув, опустила глаза.

«Овца!» — подумал Кожемякин, разглядывая синеватую полоску кожи в проборе её волос, и захотел сказать ей что-нибудь ласковое, но в это время Комаровский сердито и насмешливо спросил:

— Почему вы говорите лихорадка, зная, что у попа — запой?

— Зачем же рассказывать плохое? — ответила она.

— Так! — с удовольствием сказал Кожемякин.

Но Сеня поглядел по очереди на него, на Горюшину и снова спросил, кривя рот:

— Надеетесь, что плохое само собою исчезнет, если молчать о нём?

Сзади Кожемякина шумно вздохнул Максим, говоря:

— Вот привязывается человек!.. Не отвечайте ему, Авдотья Гавриловна.