Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 143

Прочитал Кожемякин это место, потихоньку вздохнул и, поправляя очки, подумал о себе, как о чужом:

«Не столько тут любви, сколько обиды. Мелкое сердце, мелкое…»

И стал читать дальше, перевернув несколько страниц.

«Нашёл сегодня в псалтире единственное по сию пору, краткое письмо её; пишет: «Вот мы и приехали в Воргород, отдохнём здесь два дня, а дальше уж на пароходе, по этой славной реке».

Вспомнилась широкая, серо-синяя полоса реки, тянется она глубоко в даль и исчезает промеж гор и лугов, словно уходя в недра земли, а пароход представился мне маленьким. Как почтовый возок на избитой дороге, прыгает он на воде. А нет на нём никого, кроме строгой женщины с вихрастым мальчиком, и оба они — как мухи. Говорила, что надо жить в тёмной нашей щели, в глупости людской для пользы их, а сама вот уехала. Споря с Маркушей, опрокинула его словами, а правда осталась его и стоит незыблема: всякому до себя!»

«Опять полюбил я в церковь ходить. Хорошо: много народу вокруг, а один ты в нём, над народом и тобою бог — и тоже один. Хорошо, что новый поп Александр проповедей не говорит, а просто выйдет с крестом и улыбается всем, точно обещая что-то ласковое сказать. Прислали его из Воргорода, проштрафился чем-то будто бы; к нам в наказание послан. Отец Павел перед смертью своей каждое воскресенье проповеди говорил; выходило у него скушно, и очень злился народ — обедать время, а ты стой да слушай, до чего не по-божьи живёшь. А этот и словам и времени меру знает, служит негромко, душевно и просто, лицо некрасиво, а доброе и милое, только щёку всё подёргивает у него, и кажется, будто он моргает глазом, дескать погодите, сейчас вот, сию минуту! Глядишь на него и всё ждёшь — вот он что-либо сделает или скажет, необычное, всем приятное, и очень хорошо стоять в тёмном уголку с этим ожиданием в душе».

«Всю ночь до света шатался в поле и вспоминал Евгеньины слова про одинокие города, вроде нашего; говорила она, что их более восьми сотен. Стоят они на земле, один другого не зная, и, может, в каждом есть вот такой же плутающий человек, так же не спит он по ночам и тошно ему жить. Как господь смотрит на города эти и на людей, подобных мне? И в чём, где оправдание нам?

Ночь была лунная, до полуночи оделась земля инеем, хорошо стало, как посеребрилось всё и поседело. А рассвет был чист, безоблачен и ласков, город сделался мил и глазам и душе, когда стоял, будто розовым снегом осеян, и дым из труб поднимался, словно из кадил многих. Тут опять вспомнил её слова, что земля — храм, а жизнь — богослужение. Хорошие слова, и утром рано, пока люди не проснулись, как будто верны они, а дневной жизни — не соответствуют. Где же тут храм, ежели базар, и какое богослужение, коли торг и драка ежедень почти!

Хочется мне иной раз обойти невидимкой весь город из дома в дом, посидеть в каждой семье и оглядеть — как люди живут, про что говорят, чего ожидают? Или, как я, ждут неведомо чего, жизнь так же непонятна им, и думы их лишены вида?

Совершаются в городе разные случаи, смешные и печальные, а мне записывать их неохота. Плывёт сор поверх реки, и — плыви, а что в глубине течения — неизвестно. Вон, у Стоякиных трёхлетний ребёнок керосину напился, а у бондаря Мигунова сбежала сестра неизвестно куда. Локтев, лавочник, голову жене проломил, одурела она, речи и памяти лишившись, и всё в эдаком роде. А на свадьбе у Титовых напились все, полегли спать кто где, утром Яков Титов проснулся, а рядом с ним в постели невестина сестра, разбудил он её, она кричать: «Батюшки, что это? Где же мой-от муж?» А он в сенях, со свахой спит. Покричали, подрались, поплакали, да снова пировать. Бабы тоже много на свадьбах пьют. Какая однако надобность помнить всё это и записывать, какой тут смысл? Нет никакого смысла в этом…»

«Сегодня утром застиг меня в грустях Шакир и пристал, добряга; уговаривать начал: не одна-де хорошая женщина на земле живёт. По-ихнему, по-татарски, конечно, не одна, а для нас, видно, иначе положено, каждому даётся на всю жизнь одна любовь, как тень. Он, чудак, всё уговаривает меня вывихнутыми словами: пропал твоя башка, хозяйн, когда так будешь жить. А кому её нужно, башку мою? Ты, говорит, себя мало любить умеешь, тебе надо другого человека, чтобы много любить его. Полюбишь, себя забудешь, хорошо будет. Отца Виталья вспомнил, как он его поучал, и — хоть татарин, а пожалел человека до слёз. Спился отец Виталий, дошёл до белой горячки и помер. Ходил по улицам в безобразном виде, глаза кровью налиты, тело наго, останавливал людей и жаловался:

— Бе той Диоскор жидовин! Дьяволы, почто вы мне этого не сказали, зачем скрыли от меня, ведь это я — Диоскор, моя фамилия Диоскуров, знали вы это!

И, в безумии, многих людей бил. Хороший человек пропал. Отчего у нас хорошие люди плохо живут и так мучительно кончают жизнь свою? Экий беспризорный народ все мы.





Какая ночь недобрая: ветер воет, усугубляя скорбь, тучи быстро бегут, точно неприятна им земля. Серпик лунный тонок, потерян в тучах и блестит слабенько, словно осколок донышка бутылки в тёмной куче мусора».

«Вот и покров прошёл. Осень стоит суха и холодна. По саду летит мёртвый лист, а земля отзывается на шаги по ней звонко, как чугун. Явился в город проповедник-старичок, собирает людей и о душе говорит им. Наталья сегодня ходила слушать его, теперь сидит в кухне, плачет, а сказать ничего не может, одно говорит — страшно! Растолстела она безобразно, задыхается даже от жиру и неестественно много ест. А от Евгеньи ни словечка. Забыла».

«Проповедник у Сычуговых живёт. Старец маленький, вроде бы подросток телом, весьма древен, головка голая, только от уха к уху седенький, жидкий венчик. Уши остренькие, мышиные, нос длинный, загнут вниз, и рта не видать в заросли бородки да жёлтых усов. Глаза ввалились и тоже не видны, только слёзы непрестанно текут из них по тёмным щекам. Не благообразен, говорит трудно и невнятно, руки же всё время держит на столе и бесперечь шевелит пальцами, кривенькими, как птичьи когти, словно на невидимых гуслях играя. Посадили его в передний угол, под образа, сзади его горела лампада синего стекла, и свет от неё, ложась на голову старичка, синил её очень жутко.

Говорил о душе, что надо её беречь и любить, а мы ей связуем крылья и лишаем её Христа. Враг души первый и злейший — плоть, душа в ней подобна узнику в темнице. Человек двусоставен, в двусоставе этом и есть вечное горе его: плоть от дьявола, душа от бога, дьявол хочет, чтоб душа содеялась участницей во всех грехах плотских, человек же не должен этого допускать. Всё будто верно, а дальше — сомнительно и непонятно; спросили его, как же плоть-то победить? А он ответил — давайте ей полную волю во всём, чего она хочет, тогда она сама себя одолеет и пожрёт, и освободится душа, чиста служению божью.

Сидел рядком с ним провожатый его, человек как будто знакомый мне, с нехорошими такими глазами, выпучены они, словно у рака, и перекатываются из стороны в сторону неказисто, как стеклянные шары. Лицо круглое, жирное, словно блин. Иной раз он объяснял старцевы слова и делал это топорно: идите, говорит, против всех мирских заповедей, душевного спасения ради. Когда говорит, лицо надувает сердито и фыркает, а голос у него сиповатый и тоже будто знаком. Был там ещё один кривой и спросил он толстого:

— Стало быть — не согрешив, не покаешься, не покаявшись, не спасёшься, — так? Это мы слыхали!

Все начали ворчать на него, а толстый не ответил. Потом долго догадывались, где душа? Одни говорили — в сердце, другие — в черепе, в мозгу, а кривой снова дерзостно сказал:

— Неведомо — что, неведомо — где, а вы говорите — главное!

Слова — необычные и пропали без толку. Старец задремал, спутник же невежливо потряс его, спрашивая:

— Эй, где душа-то?

Тот, испуган толчками, долго дрожал и всхлипывал, потом объяснил: дана в плоть на испытание. И все успокоились, замолчали. Слушал я это, глядел на людей, и казалось мне, что уж было всё это однажды или, может, во сне мною видано. Был там ещё человек, тонкий и длинный, как жердь, носик пуговкой и весело вздёрнут, усы пушистые, глаза ясные, лоб большой, а лицо маленькое и не подходящее ему. Стоял он молча и улыбался, разглядывая всех, как знакомых. А когда пошёл я домой, пристал он ко мне, сказавшись двоюродным братом снохе Хряпова, той, что утонула, в пожар, на пароходе. Зовётся Семён Дроздов, показался мне весьма забавным, и зашли мы с ним к Савельеву в трактир, чайку попить, а там кривой уже сидит, слободской он, Тиунов, родной сын повитухи и знахарки Живой Воды, которая сводней была. Сам он человек ни к чему не причаленный, бродяга, пройдоха и в речах сильно дерзок. Связался Дроздов спорить с ним, говорит: