Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 143

К Матвею подкатился пузатый человечек с бритым лицом, вытаращил круглые, точно копейки, стёртые глаза, изорванные сетью красных трещин. Размахивая короткой рукой, он начал кричать:

А сзади кто-то торопливо совал в ухо Матвея сухие слова:

— Не верь ему, родимый! Он не юродивый, а чиновник, — чиновник он, за воровство прогнан, гляди-ка ты, клоп какой, — у нас тут настоященький есть юродивый…

— Государь мой, — говорил чиновник жалобно и громко, — прошу послушать превосходные и утешительные стихиры, сочинённые дядей моим, знаменитым пиитой и надворным…

Но его оттёрли прочь, поставив перед Матвеем длинного человека, несуразно сложенного из острых костей, наскоро обшитых старой, вытертой, коричневой кожей. Голова у него была маленькая, лоб выдвинулся вперёд и навис над глазами; они смотрели в лицо юноши, не мигая и словно не видя ничего.

— Спой, Алёша, спой песенку! — говорили ему.

Он затопал ногой о землю и стал ворчать, неясно и с трудом выговаривая слова:

И снова в ухо юноши кто-то быстро сыпал:

— Об этом тебе бы подумать: он ничего зря не говорит, а всё с намерением, великого подвига человек, тоже купеческий сын…

Матвей задыхался в тесном зловонном плену, но вдруг нищие закачались, их плотная груда поредела.

— Живо за столы, мизгирьё! — кричал солдат.

Матвею хотелось сказать, что он боится нищих и не сядет за стол с ними, противны они ему, но вместо этого он спросил Пушкаря:

— Что ты как толкаешь их?

— Они за толчком не гонятся…

— Они за нас бога молят…

— В кабаках больше…

Кожемякин спросил:

— Ты чего-нибудь боишься?

— Я?

Солдат потёр чисто выбритый подбородок и нерешительно ответил:

— Не знаю. Не приходилось мне думать об этом…

Тогда Матвей сказал о нищих то, что хотелось, но Пушкарь, наморщив лоб, ответил:

— Нет, ты перемогись! Обычай надо исполнить. Нехорошо?

Юноша съёжился, ему стало неловко перед солдатом и жаль сказанного.

Зашёл к Палаге, она была в памяти, только ноги у неё совсем отнялись.

— Некрасивая, чай, стала? — виновато спросила она.

— Красивая… ещё лучше…

За сутки она истаяла страшно: нос обострился, жёлтые щёки опали, обнажив широкие кости скул, тёмные губы нехорошо растянулись, приклеившись к зубам.

— Родимый, — шелестел её голос, — ах, останешься ты один круглым сиротиной на земле! Уж ты держись за Пушкарёва-то, Христа ради, — он хошь слободской, да свят человек! И не знаю лучше его… Ох, поговорить бы мне с ним про тебя… коротенькую минутку бы…

Он был рад предлогу уйти от неё и ушёл, сказав, что пришлёт солдата.





А послав его к Палаге, забрался в баню, влез там на полок, в тёмный угол, в сырой запах гниющего дерева и распаренного листа берёзы. Баню не топили всего с неделю времени, а пауки уже заткали серыми сетями всё окно, развесили петли свои по углам. Кожемякин смотрел на их работу и чувствовал, что его сердце так же крепко оплетено нитями немых дум.

Слышал, как Власьевна и Наталья звали его, слышал густое урчание многих голосов на дворе, оно напоминало ему жирные пятна в ушате с помоями. Хотелось выйти на пустырь, лечь в бурьян вверх лицом и смотреть на быстрый бег сизых туч, предвестниц осени, рождённых Ляховским болотом. Когда на дворе стало тихо и сгустившийся в бане сумрак возвестил приближение вечера, он слез с полка, вышел в сад и увидал Пушкаря, на скамье под яблоней: солдат, вытянув длинные ноги, упираясь руками в колени, громко икал, наклоня голову.

— Н-на, ты-таки сбежал от нищей-то братии! — заговорил он, прищурив глаза. — Пренебрёг? А Палага — меня не обманешь, нет! — не жилица, — забил её, бес… покойник! Он всё понимал, — как собака, примерно. Редкий он был! Он-то? Упокой, господи, душу эту! Главное ему, чтобы — баба! Я, брат, старый петух, завёл себе тоже курочку, а он — покажи! Показал. Раз, два и — готово!

Матвей дотронулся до него и убедительно попросил:

— Давай, схороним её хорошенько, — без людей как-нибудь!

— Палагу? — воскликнул солдат, снова прищурив глаза. — Мы её само-лучше схороним! Рядышком с ним…

— Не надо бы рядом-то…

— Рядом! — орал солдат, очерчивая рукою широкий круг. — Пускай она его догонит на кругах загробных, вместе встанет с ним пред господом! Он ему задаст, красному бесу!..

— Не ругайся, нехорошо! — сказал Матвей.

Солдат посмотрел на него, покачал головой и пробормотал:

— Вя-вя-вя — вякают все, будто умные, а сами — дураки! Ну вас к бесам!

Пьянея всё более, он качался, и казалось, что вот сейчас ткнётся головой в землю и сломает свою тонкую шею. Но он вдруг легко и сразу поднял ноги, поглядел на них, засмеялся, положил на скамью и, вытянувшись, сказал:

— Боле ничего…

«С ним жить мне!» — подумал юноша, оглядываясь.

К вечеру Палага лишилась памяти и на пятые сутки после похорон старика Кожемякина тихонько умерла.

Матвей уговорил солдата хоронить её без поминок. Пушкарь долго не соглашался на это, наконец уступил, послав в тюрьму три пуда мяса, три — кренделей и триста яиц.

Зарыли её, как хотелось Матвею, далеко от могилы старого Кожемякина, в пустынном углу кладбища, около ограды, где густо росла жимолость, побегушка и тёмно-зелёный лопух. На девятый день Матвей сам выкосил вокруг могилы сорные травы, вырубил цепкие кусты и посадил на расчищенном месте пять молодых берёз: две в головах, за крестом, по одной с боков могилы и одну в ногах.

— Ну, брат, — говорил солдат Матвею ласково и строго, — вот и ты полный командир своей судьбы! Гляди в оба! Вот, примерно, новый дворник у нас, — эй, Шакир!

Откуда-то из-за угла степенно вышел молодой татарин, снял с головы подбитую лисьим мехом шапку, оскалил зубы и молча поклонился.

— Вот он, бес! — кричал солдат, одобрительно хлопая татарина по спине и повёртывая его перед хозяином, точно нового коня. — Литой. Чугунный. Ого-го!

Дворник ловко вертелся под его толчками, не сводя с Матвея серых, косо поставленных глаз, и посмеивался добродушным, умным смешком. В синей посконной рубахе ниже колен, белом фартуке, в чистых онучах и новых лаптях, в лиловой тюбетейке на круглой бритой голове, он вызывал впечатление чего-то нового, прочного и чистого. Его глаза смотрели серьёзно и весело, скуластое лицо красиво удлинялось тёмной рамой мягких волос, они росли от ушей к подбородку и соединялись на нём в курчавую, раздвоенную бороду, открывая твёрдо очерченные губы с подстриженными усами.

— Бульна хороша золдат! — говорил он, подмигивая на Пушкаря.

Матвей смущённо усмехался, не зная, что сказать. Но Шакир, видимо, поняв его смущение, протянул руку, говоря:

— Давай рука, хозяин! Будем довольна, ты — мине, я — тибяй…

И, вдруг облапив Пушкаря, поднял его на воздух и куда-то понёс, крича:

— Айда, абзей! Кажи — какой доска? Кажи шерхебель, всю хурда-мурда кажи своя!

Матвей засмеялся, легко вздохнул и пошёл в город.

При жизни отца он много думал о городе и, обижаясь, что его не пускают на улицу, представлял себе городскую жизнь полной каких-то тайных соблазнов и весёлых затей. И хотя отец внушил ему своё недоверчивое отношение к людям, но это чувство неглубоко легло в душу юноши и не ослабило его интереса к жизни города. Он ходил по улицам, зорко и дружественно наблюдая за всем, что ставила на пути его окуровская жизнь.

Бросилось в глаза, что в Окурове все живут не спеша, ходят вразвалку, вальяжно, при встречах останавливаются и подолгу, добродушно беседуют.