Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 143

Кратко рассказав ей, он обиженно попенял:

— На что ты её прислала?

— Да ведь как же! — воскликнула она, улыбаясь и покраснев. — Ведь ты…

Играя пальцами её руки, он сказал, вздохнув:

— Я думал, ты сама придёшь…

Она отшатнулась, удивлённо мигнув, и покраснела ещё более густо.

— Посидеть со мной, — окончил Матвей.

Палага тихонько засмеялась, прикрывая рот рукою.

— Ой, господи! Что почудилось мне!

— Что?

— Та-ак.

И, невесело качнув головой, вздохнула.

— Смехи!

— Это кто меня раздел? — смущённо спросил Матвей.

— Мы. А что?

Он завернулся в одеяло, встал и пошёл к окну.

— Ладно ли тебе вставать-то? — заботливо осведомилась женщина, не глядя на него.

— Дышать трудно! — тихо ответил юноша. — Глаза ест хрен…

За окном сияло голубое небо, сверкали редкие звёзды лунной ночи и вздрагивала листва деревьев, словно отряхая тяжёлый серебряный блеск. Был слышен тихий шорох ночной жизни растений и трав.

Оба долго стояли у окна, не говоря ни слова.

— О чём думаешь? — спросил, наконец, Матвей.

— А вот, — медленно ответила женщина, — приедет батюшка твой, начнут ему на меня бухать со всех сторон — что я буду делать? Скажи-ка ты мне…

Матвею польстило, что она спрашивает его совета. Он сдвинул брови и — молчал, не зная, что ответить. Потом, неожиданно для себя, спросил:

— Если сказать Наталье — иди, спи с Пушкарём, — пойдёт?

— Дадут гривенничек — пойдёт! — просто ответила Палага.

— Ругают эдаких-то, — сумрачно сказал юноша, подумав.

— Ругают! — повторила женщина, точно эхо. И снова зазвучал её шёпот: — Приедет батюшка, да объявит в полицию, да как начнут, сраму-то, позора-то сколько будет!

— Постой! — сказал Матвей, прислушиваясь.

Луна уже скатилась с неба, на деревья лёг густой и ровный полог темноты; в небе тускло горели семь огней колесницы царя Давида и сеялась на землю золотая пыль мелких звёзд. Сквозь завесу малинника в окне бани мерцал мутный свет, точно кто-то протирал тёмное стекло жёлтым платком. И слышно было, как что-то живое трётся о забор, царапает его, тихонько стонет и плюёт.

— Савка! — шепнула Палага, схватившись за грудь.

— Уходит! — сообразил Матвей, оживляясь. — Пусть идёт! Давай-ка отопрём ворота — не перелезть через забор ему…

— Ушибёт он тебя…

Но он уже высунулся за окно и громко шептал в тишину сада:

— Савка, иди во двор, я тебе отопру ворота, иди скорей…

В саду всё затихло, потом раздался хриплый ответ:

— Водки вынеси…

Палага побежала из комнаты.

— Я налью!

Наскоро одевшись, Матвей выскочил на крыльцо, бросился к воротам, — у калитки стоял на коленях Савка, влажно хрипел, плевался, его голова качалась, напоминая неровно выточенный чёрный шар, а лица не было.

— Что-о, — хрипел он, пока Матвей отодвигал запор, — уходили насмерть, а теперь — боитесь?





Приоткрыв калитку, Матвей выглянул во тьму пустынной улицы; ему представилось, как поползёт вдоль неё этот изломанный человек, теряя кровь, и — наверное — проснутся собаки, завоют, разбуженные её тёплым запахом.

— Испугались, сволочи! — рычал Савка. — Кабы я полиции не боялся, я бы не ушёл… я бы-и…

Прибежала Палага, протягивая Матвею большой чайный стакан. Савка, учуяв едкий запах водки, сопел, ощупывая воздух пальцами.

— Где? Не вижу…

Темнота и, должно быть, опухоли увеличили его тело до жутких размеров, руки казались огромными: стакан утонул в них, поплыл, остановился на уровне Савкиной головы, прижавшись к тёмной массе, не похожей на человечье лицо.

Пил Савка долго, пил и мычал:

— Ум… умм…

Потом, бросив стакан на землю, сказал, вставая на ноги:

— Ну, пускай!

Матвей широко распахнул калитку. Палага сунула в руку ему что-то тяжёлое, обёрнутое в шерсть.

— Дай ему, — деньги…

Савка, услыхав её шёпот, странно завыл:

— А-а — на гроб-могилу? Ну, кабы не боялся я… давай! С пасынком живёшь, Палашка! Лучше эдак-то. Тот издохнет, ты всё — хозяйка…

Он качался в калитке, скребя ногтями дерево, точно не мог шагнуть на улицу. Но вывалившись за ворота, он вдруг более твёрдым и освежевшим голосом сказал, стукнув чем-то по калитке:

— Эй, вы, сволочи, — не запирай ворота-то… а то догадаются, что сами вы меня выпустили, — дурачьё!

«Верно сказал!» — подумал Матвей, и в нём искрой вспыхнуло доброе чувство к Савке.

Палага, сидя на завалинке дома, закрыла лицо ладонями, было видно, как дрожат её плечи и тяжко вздымается грудь. Она казалась Матвею маленькой, беззащитной, как ребёнок.

Около строящегося собора сторож сухо колотил по доске, кончил он — торопливо задребезжали звуки чугунного била на торговой площади. Светало, синее небо становилось бледнее, словно уплывало от земли.

— Идём спать! — сказал Матвей, крепко взяв женщину за руку.

Жалкий вид её согнутой фигуры, неверные шаги и послушное подчинение — всё это внушало ему заботу о ней.

— Замучилась? — ласково молвил он, чувствуя себя сильнее и старше её.

Она кивнула головой. В комнате отца Матвей погладил её руку, говоря:

— Ложись да спи скорее! Это хорошо, что ушёл он, Савва-то…

— Да-а, — тихонько ответила Палага и стала расстёгивать сарафан.

Он с невольным изумлением оглянул комнату, полную прохладной, тающей тьмой, широкую кровать, гору красных подушек на ней и с гордостью почувствовал себя полным хозяином этой женщины.

— Защитушка ты моя — что бы я делала без тебя! — укрепляя его ощущение силы и власти, бормотала Палага, сидя на кровати в одной рубахе, словно прозрачная на тёмном фоне одеяла.

Полуоткрыв рот, он присматривался к очертаниям её тела и уже без страха, без стыда, с радостью чувствовал, как разгорается в нём кровь и сладко кружится голова.

— А и тебя тоже боязно — не маленький ты, — слышал он тихий, зовущий шёпот. — Всё ближе ты да ближе! Вон что Савка-то пролаял! Да и Власьевна говорит — какая-де я тебе мать?

Матвей подошёл к ней, — размахнув руками, точно крыльями, она прижала его к себе и поцеловала в лоб, сердечно сказав:

— Прощай, родимый!

…С лишком сорок лет прошло с этого утра, и всю жизнь Матвей Кожемякин, вспоминая о нём, ощущал в избитом и больном сердце бережно и нетленно сохранённое чувство благодарности женщине-судьбе, однажды улыбнувшейся ему улыбкой пламенной и жгучей, и — богу, закон которого он нарушил, за что и был наказан жизнью трудной, одинокой и обильно оплёванной ядовитою слюною строгих людей города Окурова.

Он чётко помнит, что, когда лежал в постели, ослабев от поцелуев и стыда, но полный гордой радости, над ним склонялось розовое, утреннее лицо женщины, она улыбалась и плакала, её слёзы тепло падали на лицо ему, вливаясь в его глаза, он чувствовал их солёный вкус на губах и слышал её шёпот — странные слова, напоминавшие молитву:

«Пусть горе моё будет в радость тебе и грех мой — на забаву, не пожалуюсь ни словом никогда, всё на себя возьму перед господом и людьми! Так ты обласкал всю меня и утешил, золотое сердце, цветочек тихий! Как в ручье выкупалась я, и словно душу ты мне омыл — дай тебе господи за ласку твою всё счастье, какое есть…»

Очарованный неведомыми чарами, он молча улыбался, тихонько играя волосами её, не находя слов в ответ ей и чувствуя эту женщину матерью и сестрой своей юности.

В памяти его вставали вычурным и светлым строем мудрые слова дьячка Коренева:

«Брак есть духовное слияние двух людей для ради совокупного одоления трудностей мучительных житейских, кои ежедень, подобно змеям, неотступно и люто жалят душу».

Ему хотелось сказать это Палаге, но она сама непрерывно говорила, и было жалко перебивать складный поток её речи.

В небе разгорался праздничный день, за окном вздыхал сад, окроплённый розовым золотом утренних лучей, вздрагивали, просыпаясь, листья и протягивались к солнцу; задумчиво и степенно, точно молясь, качались вершины деревьев.