Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 143

— Куда ты торопишься? Вот чудак! Лежал-лежал, вдруг вскочил. А куда?

Если бы Капендюхин попробовал остановить Вавилу, Вавила, наверное, ушёл бы из камеры, но, не встретив сопротивления, он вдруг ослабел и, прислонясь к стене, замер в недоумении, от которого кружилась голова и дрожали ноги. Городовой, растирая пальцем пепел у себя на колене, лениво говорил о том, что обыватели озорничают, никого не слушаются, порядок пропал.

— Такое идёт, как будто все, и мужчины и бабы, плешивые стали, ей-богу! У всех явилось какое-то одно, как у арестантов. Или выстегал их кто-то прутьями и люди не могут сидеть, бегают-бегают, а всё потому, что начальство уже устало заботиться о людях: а ну вас, свиньи, к бесу, нате вам свободу! Вот, живите, а я посмотрю с-за уголка, что будет…

Он рассердился, надул щёки и вышел, хлопнув громко дверью.

Бурмистров посмотрел на дверь, подошёл к ней, ударил ногой — дверь тяжело отворилась. Он выглянул в тёмный коридор, сурово крикнув:

— Эй, вы! Заприте!

Никто не ответил. Вавила, оскалив зубы, с минуту стоял на пороге каземата и чувствовал, словно кто-то невидимый, но сильный, обняв его, упрямо толкал вперёд. Притворив дверь, он, не торопясь, пошёл по коридору, дорога была ему известна. У него вздрагивали уши; с каждым шагом вперёд он ступал всё осторожнее, стараясь не шуметь, и ему хотелось идти всё быстрее; это желание стало непобедимым, когда перед ним широко развернулся пожарный двор.

Несколькими прыжками он добежал до конюшен, влез по лестнице на крышу, прыгнул с неё в чей-то огород, присел на корточки, оглянулся, вскочил и помчался куда-то через гряды, усеянные мёрзлыми листьями капусты и картофельной ботвой.

Усталый, запыхавшийся, он ткнулся в угол между каких-то сараев, встал на колени, — за забором, точно телеграфные проволоки в ветреный день, глухо и однообразно гудели потревоженные голоса людей.

Бурмистров оглянулся, взял из кучи щепок обломок какой-то жерди, вытянулся вперёд и приложил лицо к щели забора: в тупике за ним стояло десятка полтора горожан — всё знакомые люди.

Стояли они тесной кучкой, говорили негромко, серьёзно, и среди них возвышалась огромная седая голова Кулугурова. Все были одеты тепло, некоторые в валенках, хотя снега ещё не было. Они топтались на кочках мёрзлой грязи и жухлого бурьяна, вполголоса говоря друг другу:

— Ладно, говорю, ты спи! — рассказывал Кулугуров, сверкая глазами. — И только это легла моя старуха, — бух! В ставень, — камнем, видно, кинули.

— Их две шайки основалось, — докладывал Базунов осторожным и как бы что-то нащупывающим голосом, — Кожемякин да кривой со слободы — это одна, а телеграфистишка с горбатым из управы земской…

— Да, да, вот эти!

— Что же делать будем, а?

Бурмистров вздрагивал от холода. Часто повторяемый вопрос — что делать? — был близок ему и держал его в углу, как собаку на цепи. Эти зажиточные люди были не любимы им, он знал, что и они не любят его, но сегодня в его груди чувства плыли подобно облакам, сливаясь в неясную свинцовую массу. Порою в ней вспыхивал какой-то синий болотный огонёк и тотчас угасал.

Когда же он услышал, что Тиунова ставят рядом с Кожемякиным, его уколола в сердце зависть, и он горько подумал:

«Присосался, кривой чёрт!»

И тотчас же сообразил:

«Кабы он, дьявол, не покинул меня тогда, на мосту, — ничего бы и не было со мной!»

Народа в тупике прибавлялось, разговор становился всё более тревожным, всё менее ясным для Бурмистрова.

Кто-то говорил густым и торжественным голосом, точно житие читая:

— Ходит по городу старушка нищая Зиновея и неизвестная никому женщина с ней, — женщина-то, слышь, явилась из губернии, — и рассказывают они обе, будто разные образованные люди…

— Слободские идут!

— У собора сотен пять народу!

— Слободские — это беда!

— Один Вавила Бурмистров, боец-то их, на десять человек наскандалить может…

Вавила невольно пугливо откинулся от забора, но — ему было приятно слышать мнение горожан о нём. И на секунду в нём явилось острое желание прыгнуть через забор, прямо в середину кучи этих людей, — эх, посыпались бы они кто куда!

Он улыбнулся, закрыл глаза, его мускулы сами собою напрягались.

За забором горожане гудели, как пчелиный рой:

— В том соображении, что господь бог, святая наша церква и православное духовенство едины есть народу защитники-ходатели, то решили эти учёные, чтобы, значит, церкви позакрыть…

— Кожемякин вчера успокаивал, что ничего-де худого не будет…

— А свобода эта, всем данная, — ничего?

— Начнётся от них, свободных, городу разорение!

— Все дела остановились — какие могут быть убытки, а? Да будь-ка я на месте головы, да я бы, — ах, господи! гонцов бы везде послал…





— Что же, братцы, делать?

«Боятся, черти!» — соображал Вавила, оскалив зубы. Тревога обывателей была приятна ему, она словно грела его изнутри, насыщая сердце бодростью. Он внимательно рассматривал озабоченные лица и ясно видел, что все эти солидные люди — беспомощны, как стадо овец, потерявшее козла-вожатого.

И вдруг в нём вспыхнул знакомый пьяный огонь — взорвало его, метнуло через забор; точно пылающая головня, упал он в толпу, легко поджигая сухие сердца.

— Православный народ! — кричал он, воздевая руки кверху и волчком вертясь среди напуганных людей. — Вот он я, Бурмистров, — бейте! Милые — эх! Понял я — желаю открыться, дайте душу распахнуть!

От него шарахнулись во все стороны, кто-то с испуга больно ударил его по боку палкой, кто-то завыл. Вавила кинулся на колени, вытянул вперёд руки и бесстрашно взывал:

— Бей, ребята, бей! Теперь свобода! Вы — меня, а вас — они, эти, которые…

Он не знал — которые именно, и остановился, захлебнувшись словами.

— Стой! — крикнул Кулугуров, взмахивая рукой. — Не тронь его, погоди!

— Я ли, братцы, свободе не любовник был?

Обыватели осторожно смыкались вокруг него, а Бурмистров, сверкая глазами, ощущал близость победы и всё более воодушевлялся.

— Что она мне — свобода? Убил я и свободен? Украл и свободен?

— Верно! — крикнул Кулугуров, топая ногами. — Слушай, народ!

Кто-то злобно и веско сказал:

— Да-а, слушай, он сам, чу, третьего дня, что ли, и впрямь человека убил!

— Да ведь он о том и говорит! — орал старый бондарь.

— Видали? — подпрыгивая, кричал Базунов. — Вот она — свобода! Разбойник, а и то понял! Во! Во-от она, русская совесть, ага-а!

Вавила немножко испугался и заиграл с жаром, с тоской и отчаянием.

— Верно — убил я! Убежал разве? Нету! Судите — вот я! Кого я убил?

Ему снова захлестнуло язык, сжало горло, он схватился руками за грудь и несколько страшных секунд молчал, не зная, что сказать.

Вокруг глухо бормотали:

— Кается!

— От души, видать!

— Простой народ — он завсегда бога помнит! А эти разные образованные — они вон, слышь, и над богом издеваются…

— Ну всё-таки убийство ежели…

— Кого я убил? — крикнул Вавила. — Выученика Тиунова, кривого смутьяна…

Он сам удивился своим словам и снова на секунду замолчал, но тотчас понял выгоду неожиданной обмолвки, обрадовался и вспыхнул ещё ярче.

— За что я его? За поганые его стихи, ей-богу, братцы! За богохульство! Я знаю — это кривой его выучил, фальшивый монетчик! Не стерпело сердце обиды богу, ну, ударил я Симку, единожды всего, братцы! Такая рука, — я ничего не скрываю, — такая сила дана мне от господа! И — тоже — где убил! У распутной девки! Там ли хорошему человеку место?

Мещане угрюмо смотрели на него, а Кулугуров убедительно говорил, покрывая крики Вавилы:

— Мы в этом не судьи, нас эти дела разбойные не касаются! А что он против свободы — это мы можем принять!

— Нет, кривой-то, а? — злобно воскликнул кто-то. — Везде!

— Смутьянишка, дьявол!

— Старушку бы эту Зиновею — и женщину с ней — тоже бы заставить, — пусть расскажут про антихристовы затеи эти…

Чей-то тревожный голос крикнул: