Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 141 из 143

Шептала, — а в голосе её и на лице горела пьяная радость, и глаза блестели великим счастьем.

— Дай вам бог добра, — тихо и ласково сказала барыня, — он, кажется, хороший человек…

— Ай, Варвара Митревна, какой славный! Так хорошо на смешном языке говорит — нянька моя! — а я его на три года моложе! «Спасибо, говорит, за ласку вашу», — это он-то мне! И всё на вы, ей-богу! Нифонт! — радостно и громко закричала она, — идите сюда! Скорее…

А он, наклоня голову, уже стоял сзади них, отковыривая пальцем кору сосны, и на зов Марьи ответил смущённо и виновато:

— Тут, пани Варвара, дело божие; вона, Марья, така гарна людина и стала як сестра рiдная мини! И говорим вместе, и молчим вместе. Ту божью мне ласку, той подарок её я ж принимаю честным сердцем, — вы не беспокойтесь, пани, и вы, ненько! Мы — поженимось, — мне ще год семь мисяцев и одиннадцать днiй служить, а потом я уже и свободен.

— Голубушка, — перебила Марья, — не могу даже сказать, как жалею его: говорит он про степи, про волов этих — а я реву! Один, сторона чужая, говор другой даже… Думаю — господи…

Варвара Дмитриевна смотрела на них, весело улыбаясь; ей хотелось сказать им какие-то хорошие, на всю жизнь памятные слова, сказать от полного сердца, но в нём тихонько билась маленькая грусть, и было в нём немножко зависти чужому счастью.

Подбежали дети, красные, встрёпанные, задыхаясь, свалились на землю, причём Ванюшка больно стукнулся коленом о корень и густо выругался:

— Лешай!

Возвращались домой по нагретому солнцем полю, притаптывая увядшую от дневной жары короткую траву дёрна, срывая по дороге бессмертники, белые и розовато-бледные, золотую куриную слепоту и лиловые повилики.

Шли молча, задумчиво и не спеша; иногда солдат предлагал детям:

— А ну, садитесь мне на плечи!

Люба отказывалась, а Ванюша, широко улыбаясь, влезал на шею Капендюхина и, сидя там, покрикивал своим басом:

— Н-но! Шагай!

Из-за холмов поднимались разноцветные крыши города, осенённые тёмной зеленью деревьев, на стёклах слуховых окон блестело солнце, в густом воздухе однотонно плыл небогатый, тихонький шумок уездной жизни.

— Подумайте про нас, милая барыня! — тихо шепчет Марья. — Научите вы нас…

Улыбаясь, барыня так же тихо отвечает:

— Не бойтесь ничего, Маша! Надо любить так, чтобы всем, кто на вас взглянет, хорошо и радостно было и захотели бы люди сами крепко любить! Я не знаю, что сказать вам, я такая, какая-то… бедная…

А Марья жалостно говорит, глядя в лицо барыни добрыми и влажными, точно у лошади, глазами.

— Знаю я, ох знаю житьё ваше сиротское, сердечная вы моя барынюшка!

Насытясь солнечным воздухом, напоённая пьяным ароматом леса, усталая от беготни и добрых впечатлений дня — девочка идёт рядом с матерью, чутко слушает её тихие слова и запоминает их, а вечером, лёжа в постели, спрашивает:

— Мам, ты бедная?

— Да.

— И я бедная?

— И ты.

— Это хорошо, если бедные?

— Спи, дружок…

Помолчав, Люба заявляет:

— Я сегодня не умею спать! Почему у тебя нет кольца? — дай руку! — видишь? — нет! А у папы — есть! И часы есть. Он — богатый?

— Не мешай мне спать, Любашка, — шутливо строгим голосом говорит женщина, кутаясь простынёй.

В комнате жарко, ночная бабочка мягко бьётся в стёкла окна, трещит сверчок, и гудят комары, путаясь в кисейном пологе кровати.

— Вовсе ты не хочешь спать потому что… — говорит дочь, влезая на грудь матери, сжимает ей щёки маленькими ладошками и целует в губы.

— Мм-а, вот как поцеловала Любашка мамашку-букашку! — и подпрыгивает на груди, тискает мать и щекочет её, когда та пытается сказать что-нибудь — целует её. Обе смеются, и незаметно девочка засыпает с непогасшей улыбкой на лице.

Идут один за другим уездные дни — не торопясь идут, точно старушки в монастырь ко всенощной. Пёстрое лето незаметно сменяется золотисто-рыжей осенью, зелёный сосновый бор стал скучно тёмен, в поле носится сырой ветер, омывают землю холодные дожди, и вот пришла пышная, белая зима.

В темноте зимних ночей над городом буйно мечется вьюга; шаркая по стёклам белыми крыльями, летают тучи снега, подобные огромным птицам, и разбиваются в мелкую пыль о стены дома, крыши и деревья. Всю ночь слышен мягкий шорох, гудит в трубах, и сторожевой звон церковного колокола исчезает в шуме метели, точно капля масла в кипятке.

Вопросы дочери становятся сложнее, и мать, отклоняя трудные ответы, учит шестилетнюю дочь грамоте, а чтобы ей не скучно было одной — с нею вместе учится Ванюшка Хряпов. Дело идёт хорошо, Люба быстро постигает премудрость чтения и письма, пачкает чернилами и пальцы и нос, Ванюшка хмурится, басит ещё гуще, чем летом, пишет вместо буквы «р» везде твёрдый знак, верёвка у него выходит въевка, верхом — въхом.





Когда учительница объясняет, что это не так, он солидно спорит:

— А как же? «Ер» — в нём сразу две буквы, я и пишу ер, чтобы скорее было написано… Нету ера? А дедушка говорит — есть он? В конце слов? Мм…

Люба, торжествуя, смеётся, а её товарищ, вытаращив глаза, долго смотрит в тетрадку и наконец уверенно говорит:

— В конце тоже нельзя ер ставить, тогда всё спутается и я буду уж не Иван, а Иванер…

Мать и дочь хохочут, он смотрит на них сначала немножко обиженно, а потом сам начинает хохотать, широко раскрывая рот и взмахивая большой головою.

Он человек спокойный, добродушный, но несколько теряющийся в разных противоречиях между весёлым седеньким дедушкой и ласковой казначейшей, которую он любит.

Дедушка у него человечек сухонький и прямой, он сделан наскоро, но, видимо, и прочно и ловко, а на его маленьком лице всегда такое выражение, как будто этот удобный игрушечный человек всегда думает про себя: «Ну что, взяли? То-то!»

Катались на салазках с горы, устроенной на дворе Хряпова, но подул сильный ветер, детей позвали в комнаты старика, — и они с ним сидели на тёплой лежанке — Ваня с одной стороны, Люба с другой.

Он и дедушку любит; однажды на вопрос его: «Кем ты у меня, Ванёк, будешь, когда вырастешь?» — Ваня, играя шёлковыми волосами длинной, как у святого, дедовой бороды, ответил уверенно и спокойно:

— Жуликом тоже…

— Почто — жуликом? — смеясь и удивляясь, спросил дед.

— Ты — жулик, — кратко объяснил Ваня.

— Та-ак! — серьёзно протянул дедушка, прижимая к себе сухими руками ребят. — Это кто же говорит, что я жулик? Мама твоя, Любаша, а?

— Нет, — объяснила девочка, отрицательно мотая головой. — Это мужики кричали…

— Большущие такие мужики, три мужика, — добавил Ваня.

— Где же это они кричали-то?

— У монастыря…

— Мы шли в лес.

— Последний раз когда…

— Это они про меня, про Хряпова?

— Да-а, — сказала Люба. — Страшные мужики… такие. — Она нахмурила брови и надула щёки, изображая страшных мужиков, но Ваня не согласился:

— Вовсе не такие…

Соскочил на пол и, пошатываясь, размахивая руками, закричал:

— Жулик он, Хряпов, старый колдун…

— Пьяные, значит, были, — сообразил дедушка, вздыхая, спустился с лежанки и стал ходить по комнате руки назад.

— Н-да-а! Пьяненькие, господь с ними, — бормотал он. Потом тихо и гнусаво запел:

Его серые брови вздрагивают, а глаза как будто ищут чего-то на потолке и стенах.

Внук смущал деда, а дочь всё чаще и чаще ставила в трудные положения свою мать.

Однажды, когда ей было уже семь лет, лёжа в кровати, она обняла ручонками тонкую шею матери и сказала ей на ухо:

— А я знаю, что папа тебя не любит…

Варвара Дмитриевна вздрогнула, но не ответила ни слова.

— И меня не любит тоже.

— Спи, детёныш, — тихонько освобождаясь из объятий дочери, сказала мать.

— Это правда, мама? — спросила девочка, не отпуская её.