Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 123 из 143

Весь этот вечер она была особенно ласкова с ним, но всё-таки посмеялась ещё раз:

— Ой, Савельич, кабы все мужчины в тебя душой были — то-то бы нам, бабам, хорошо жить!

Когда он встал на ноги и вышел в город, ему стало ясно, что не одной Марье непонятен его поступок, почти все глядят на него, как на блаженного, обидно и обиженно.

Смагин уныло хрипел:

— Училища должна казна ставить, а нам бы — кредитное общество надо!

— Как сказать? — говорил Базунов, — конечно, и училище имеет тоже свой резон, однакоже…

Кулугуров смеялся:

— Что, брат, испугался смерти-то? Дорожку в рай мостишь, ага!

Очень удивил его Толоконников, — таинственно подмигнув, отвёл его в сторону и прошептал:

— Ошибся ты! В екклезиасте что сказано, забыл, кутяпа? «Познание умножает скорбь», сказано!

И, ткнув пальцем в лоб его, быстро отошёл, вдруг повеселевший отчего-то.

А Ревякин, безуспешно стараясь смотреть в лицо ему обоими глазами, несуразно бормотал:

— Дать бы эти деньги мне, эх ты! Я бы сейчас начал одно огромадное дело; есть у меня помощники, нашёл я, открыл таких людей — невидимы и неизвестны, а всё знают, всюду проникают…

Но ещё хуже, более злостно, стали смотреть на него, узнав, что он передал весь капитал в руки Сухобаева.

— Не блаженный ты, а — дурак! — кратко заявил ему Смагин, встряхивая обвислыми щеками, и Кожемякин ясно видел, что это — общее мнение о нём.

Только старый Хряпов, быстро отирая серыми, как птичьи лапы, руками обильную слезу в морщинах щёк, сказал при всех, громко:

— Правильно сделал, Кожемякин!

Вскоре Кожемякин заметил, что люди как будто устали относиться к нему насмешливо и враждебно, а вместе с этим потерялся у них и всякий интерес к нему: в гости его не звали, никто больше, кроме Сухобаева, не заходил в его дом и даже раскланивались с ним неохотно, небрежно, точно милость оказывая.

Первое время это и угнетало и сердило его, но однажды он подумал:

«Отчего ко мне льнут всё такие никчемные, никудышные люди, как Никон, Тиунов, Дроздов, и эти — нравятся мне, а к деловым людям — не лежит моя душа, даже к Сухобаеву? Почти четыре года вертелся я среди них, а что прибыло в душе, кроме горечи?»

И вдруг всё около него завертелось в другую сторону, вовлекая его в новый хоровод событий.

Никон Маклаков стал посещать его всё реже, иногда не приходил по неделе, по две. Кожемякин узнал, что он начал много пить, и с каждой встречей было заметно, что Никон быстро стареет: взлизы на висках поднимались всё выше, ссекая кудри, морщины около глаз углублялись, и весёлость его, становясь всё более шумной, казалась всё больше нарочитой.

Однажды он объявил задумчиво:

— А Петрушка Посулов хороший парень, с душой! Познакомился я с ним намедни. Сижу в «Лиссабоне», запел «Как за речкой зелен садик возрастал» — поднялся в углу человек, глядит на меня, и, знаешь, лицо эдакое праздничное, знатока лицо! Потом идёт ко мне слепым шагом, на столы, на людей натыкаясь, слёзы на глазах, схватил за руку — «Позвольте, говорит, низко поклониться. Никогда, говорит, эту песню так не слыхал!» Ну, а какой я певец? Рассказываю больше, не пою. Подружились мы. Он с мальчишек по церковным хорам пел, а когда сюда ехать, уж помощником регента был. В театре игрывал и любит это… Вообще — ходок!

Никон опустил голову и засмеялся, почёсывая затылок.

— Прельстил он меня, как девица. А дела у него нет, и жить ему нечем. Отцово всё описано за долги и продано. Сухобаев купил. Да. Определил я его.

— Куда? — спросил Кожемякин.

— К Марье, в лавку…

Помолчали.

— Не боишься? — снова спросил Кожемякин.

— пропел Никон и засмеялся, сказав: — Дурацкая песня, из новых, Зосима привёз…

— Он чего делает, Зосима?

— Он? Пьянствует. Сон ему какой-то приснился, что ли? Всё болтает о потайных людях каких-то, о столяре, который будто все тайны знает, так, что его даже царь немецкий боится. Дай-ко, брат, водки мне.

— А что ж Марья?





— Марья? — переспросил Никон и задумался, не ответив.

Уйдя, он надолго пропал, потом несколько раз заходил выпивший, кружился, свистел, кричал, а глаза у него смотрели потерянно, и сквозь радость явно скалила зубы горькая, непобедимая тоска. Наконец однажды в воскресенье он явился хмельной и шумный, приведя с собою статного парня, лет за двадцать, щеголевато одетого в чёрный сюртук и брюки навыпуск. Парень смешно шаркнул ногой по полу и, протянув руку, красивым, густым голосом сказал:

— Пётр Алексеев Посулов.

— Похож на отца-то? — кричал Никон.

Посулов светлолицый; его юное, большеглазое лицо напоминало женщину вкрадчивым, мягким взглядом и несколько смущённой усмешкой ярких губ. Прежде чем сесть, он вежливо спросил хозяина:

— Разрешите?

— Говори, Петя! — кричал Никон, взбивая поредевшие кудри.

И Посулов начал красивым, покоряющим голосом:

— Мы обращаемся к вам, Матвей Савельевич, с покорнейшей просьбой: помогите нам составить хор для собора!

Кожемякин, улыбаясь, слушал его, соглашался, обещал и думал завистливо:

«Мог бы и у меня быть такой сын…»

Когда молодой Посулов ушёл, он сказал Никону, вздохнув:

— Хорош!

— Верно?

— Чистый такой. Хорош!

Никон подошёл к нему, согнулся и глухо проговорил:

— Машку-то я проиграл.

— Ему?

— Конечно.

Сел против Кожемякина и стал рассказывать, медленно, как бы вспоминая что-то отдалённое.

— Я как привёл его тогда к ней — по глазам её, по усмешке понял, что дурака играю. Ожгло. После она спрашивает меня, как ты: «Не боишься?» — «Нет», мол. «А не жалеешь?» Как сознаться, что и жалею и боюсь? Она будто рассердилась: «Никогда, говорит, ты меня честно не любил! Да». Конечно — врала, глаза прикрыть мне старалась!

Он замолчал, выпил водки, понюхал кусочек хлеба и скатал из него шар. В открытое окно душисто и тепло дышал сад, птицы пели, шелестел лист. Никон приподнялся, бросил шарик хлеба в сад. И, отшатнувшись от окна, сказал:

— Прощай!

Кожемякин, провожая его, вышел на улицу: отягощение плыли облака, точно огромные сытые птицы; белое солнце, являясь между их широких крыльев, безрадостно смотрело минуту на пыльную, сухую землю и пряталось. По земле влачились тени; лениво переваливаясь через крыши домов, они кутали деревья, лишая зелень и золото листьев металлического блеска. Где-то пели плотники, поднимая балку или стропило, песня их была похожа на движение теней — такая же медленная и тёмная. Шёл пьяный портной Барабанов, тыкая кулаком в заборы, смотрел под ноги себе, спотыкался и бормотал:

— Н-нет? Нет — так нет!

Выскочил из подворотни молодой петушок, ещё цыплёнок, бросился под ноги ему, встряхивая крыльями, — портной остановился, упираясь рукою в забор, поднял ногу и оглушительно свистнул.

Опустив голову, Кожемякин вошёл на двор.

…Снова дом его наполнился шумом: дважды в неделю сбегались мальчишки — встрёпанные, босые и точно одержавшие радостную победу над каким-то смешным врагом; жеманно входили лукавые девицы-подростки, скромно собирались в углу двора, повизгивали там, как маленькие ласковые собачки, и желая обратить на себя внимание, и боясь этого; являлись тенора, люди щеголеватые и весёлые, один даже с тростью в руке и перстнем на оттопыренном мизинце; бородатые и большеротые басы становились в тень к стене амбара и внушительно кашляли там. Среди этой пёстрой толпы, не суетясь, сизым голубем расхаживал со скрипкой в руках ласковый Посулов и ворковал:

— Господа певцы! Внимание!

Чертил мелом на дверях амбара ноты, указывал на них смычком и спрашивал:

— Это — какая?

Пела скрипка, звенел чистый и высокий тенор какого-то чахоточного паренька в наглухо застёгнутой поддёвке и со шрамом через всю левую щёку от уха до угла губ; легко и весело взвивалось весёлое сопрано кудрявой Любы Матушкиной; служащий в аптеке Яковлев пел баритоном, держа себя за подбородок, а кузнец Махалов, человек с воловьими глазами, вдруг открыв круглую чёрную пасть, начинал реветь — о-о-о! и, точно смолой обливая, гасил все голоса, скрипку, говор людей за воротами. Посулов, заткнув уши, прыгал, как ушибленный, было очень смешно смотреть на смычок и скрипку, торчавшие в уровень с его гладкой, круглой головой, и на его сморщенное лицо. Все хохотали, качались, размахивая руками, кузнец, прикрыв рот рукой, гудел сквозь пальцы: