Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 143

Сначала долго пили чай, в передней комнате, с тремя окнами на улицу, пустоватой и прохладной; сидели посредине её, за большим столом, перегруженным множеством варений, печений, пряниками, конфетами и пастилами, — Кожемякину стол этот напомнил прилавки кондитерских магазинов в Воргороде. Жирно пахло съестным, даже зеркало — казалось — смазано маслом, жёлтые потеки его стекали за раму, а в средине зеркала был отражён чёрный портрет какого-то иеромонаха, с круглым, кисло-сладким лицом.

Женщины сидели все вместе за одним концом стола, ближе к самовару, и говорили вполголоса, не вмешиваясь в медленную, с большими зияниями напряжённой тишины беседу мужчин.

Кожемякин сразу же заметил, что большой, дряблый Смагин смотрит на него неприязненно, подстерегающе, Ревякин — с каким-то односторонним любопытством, с кривой улыбкой, половина которой исчезала в правой, пухлой щеке. Базунов, округлив глаза, как баран, не отрываясь смотрит на стену, в лицо иеромонаха, а уши у него странно вздрагивают. Шкалик, то и дело поднимаясь со стула, медленно, заложив руки за спину, обходит вокруг стола, оглядывая всё, точно считал — что съедено? А женщины, явно притворяясь, что не замечают нового человека, исподлобья кидают в его сторону косые взгляды и, видимо, говорят о нём между собою отрывисто и тихонько. Это подавляло Кожемякина, он чувствовал себя неудобно, стеснённый плохо скрытым интересом к нему; казалось, что интерес этот враждебен. В беседе мужчин слышалось напряжение, как будто они заставляли друг друга думать и говорить не о том, что близко им; чувствовалось общее желание заставить его разговориться — особенно неуклюже заботился об этом Посулов, но все — а Ревякин чаще других — мешали ему, обнаруживая какую-то торопливость.

— Вот, Матвей Савельев, — крякнув, начинал мясник, хмурясь и надувая щёки, — какое удовольствие — грех?

— А всякое, — вставил Смагин, испытующе оглядывая Кожемякина.

Ревякин, прищурив глаз, спросил:

— Ну, а если я псалмы пою?

— Это не удовольствие, а молитва будет, — заметил Смагин строго.

— А если я и молюсь с удовольствием даже?

— Как тут сказать? — озабоченно пробормотал Базунов, не отводя глаз от портрета иеромонаха.

— А — врёшь, Виктор! — крикнул Смагин Ревякину. — Удовольствие — смех, со смехом не помолишься!

— Ну, а если я — в радости пред богом? — упорствовал Ревякин.

Шкалик, видимо не желая спора между своими и боясь возможных обид, крякал и, вытирая лысоватую бугристую голову, командовал, как на пожаре:

— Марфа, — угощай!

Она поднималась, вырастала над столом, почти касаясь самовара высокою грудью, и пела, немножко в нос:

— Дорогие гости, пожалуйте, не обессудьте!

Ревякин доказывал Смагину, помахивая длиной, костистой рукой:

— Лишь бы — с верой, а бог всё примет: был отшельник, ушёл с малых лет в леса, молитв никаких не знал и так говорил богу: «Ты — один, я — один, помилуй меня, господин!»

С женского конца стола неожиданно и свежо вступила в спор Машенька:

— Перепутал ты, Виктор: было их двое и молились они: «Двое — вас, двое — нас, помилуйте нас!»

— Это больше похоже на правду, — сказал Базунов, одобрительно кивнув женщине.

Но Смагин не уступает:

— Вовсе не похоже! Бог — один, а не два!

— Они не знали сколько! — крикнула Машенька.

— Должны знать, что — троица, чай, празднуют ей!

— Кто же в лесу празднует?

— В лесу-то? — краснея и тряся головой, воскликнул Смагин.

О чём бы ни заговорили — церковный староста тотчас же начинал оспаривать всех, немедленно вступал в беседу Ревякин, всё скручивалось в непонятный хаос, и через несколько минут Смагин обижался. Хозяин, не вмешиваясь в разговор, следил за ходом его и, чуть только голоса возвышались, — брал Смагина за локоть и вёл в угол комнаты, к столу с закусками, угрюмо и настойчиво говоря:

— Выпьем доморощенной!

Вздыхая и не спеша, за ними шёл Базунов, Ревякин стремительно подбегал к дамам, приглашая их разделить компанию, они, жеманясь, отказывались, комната наполнялась оживлённым шумом, смехом, шелестом юбок, звоном стекла, чавканьем и похвалами умелой хозяйке.

В одну из таких минут около Кожемякина очутилась бойкая Машенька, — поглядывая в зеркало, она оправляла причёску, вертя змеиной головой, и вдруг он услыхал тихий шёпот:

— Не садитесь в карты со Шкаликом. Не спорьте со Смагиным — высмеять вас собрался.

И тотчас же громко спросила:

— А вы что же, Матвей Савельич, к столу-то?

Смущённый, обрадованный, он бормотал:

— Покорнейше благодарю! Не пожелаете ли со мной рюмочку?





— Отчего же нет?

Взяла его под руку и бойко повела к столу, а муж встретил их криком:

— Глядите — Машенька-то, отшельника-то!

Все улыбались, смеялись.

После выпивки снова начинался сторонний, надуманный разговор; Кожемякин слушал и удивлялся: почему они не говорят о своих делах, о городе, о несчастиях голодного года?

Наконец Посулов густо крякнул и сказал жене:

— Ну-ка, готовь!

Пышная Марфа позвала кухарку и вместе с нею стала выдвигать из комнаты чайный стол; дамы делали вид, что помогают в этом; качаясь, дребезжала посуда, и они вперебой кричали:

— Ах, тише, тише!

Машенька Ревякина, подскочив к Матвею Савельеву, игриво сказала ему:

— Вы — с нами! Непременно! Мужчин и так четверо, а у нас Марфенька не играет — слышите?

Не похоже на себя, как-то жалостно и тихо Посулов сказал ей, глядя в сторону:

— Экая ты! Чай — Виктора посадили бы с собой-то!

— Нет уж!

Посулов махнул рукой и угнетённо отошёл, а Машенька, подмигнув Кожемякину, шепнула:

— Видали?

Тронутый её защитой, он, повеселев, стал играть и один за другим сразу же поставил три ремиза, чем весьма понравился дамам.

Базуниха, выигрывая чаще всех, сладостно распустила толстые губы и удивлялась ему:

— Ах, Матвей Савельич, какой вы рисковой!

А Смагина, двигая лошадиной челюстью, глухим голосом предвещала, точно цыганка:

— Таким вот мужчинам иной раз долго ничего не даётся, да вдруг сразу всё и привалит! Это очень опасные мужчины!

И левой рукою опуская карты под стол, прежде чем посмотреть, крестила их там.

— Вы — опасный? — спрашивала Машенька, строя глазки, и хохотала, а Кожемякин благодарно и ласково улыбался ей.

Она казалась ему то легкомысленной и доброй, то — хитрой, прикрывающей за своим весельем какие-то тёмные мысли: иногда её круглые глаза, останавливаясь на картах, разгорались жадно, и лицо бледнело, вытягиваясь, иногда же она метала в сторону Марфы сухой, острый луч, и ноздри её красивого носа, раздуваясь, трепетали.

«Не любит она эту», — соображал Кожемякин, храбро ставя ремиз за ремизом.

Хозяйка, оставаясь на страже своих обязанностей, плавала из комнаты в кухню и обратно, обходила вокруг столов и, на минутку останавливаясь сзади Кожемякина, заглядывала в его карты. Почти всегда, когда он стучал, объявляя игру, она испуганно вскрикивала:

— Ой, что вы, с такими картами разве можно?

И дышала ему в затылок раздражающим теплом.

Женщины кончили игру раньше мужчин, потому что Базунова начала выигрывать, а Смагина рассердилась на это и закапризничала.

— Проиграли мы с вами! — сказала Машенька Кожемякину, прищурив глаза, и тотчас утешила:

— Ну, ничего, здесь проиграли, а в другом месте, может, и выиграем…

«Это на что она намекает?» — подумал Кожемякин, несмело улыбаясь в лицо ей.

В дверь снова вдвинули круглый стол, накрытый для ужина: посреди него, мордами друг ко другу, усмехалась пара поросят — один жареный, золотистый, с пучком петрушки в ноздрях, другой — заливной, облитый сметаною, с бумажным розовым цветком между ушей. Вокруг них, точно разномерные булыжники, лежали жареные птицы, и всё это окружала рама солений и соусов. Едко пахло хреном, уксусом, листом чёрной смородины и лавра.

Мужчины поднялись сердитые, красные, только Ревякин, весело сморщив двустороннее лицо, звенел деньгами, подкидывая их на ладони, и покрикивал: