Страница 45 из 48
— Может быть, это все и правда, что вы говорите, Зоя Николаевна, но вот я такой бесчувственный петербуржец, что мне эти стихи не очень нравятся, к тому же мне несколько досадно, потому что Константина Петровича и его дарование я люблю и очень высоко ставлю.
Дама усмехнулась и спросила:
— Что же вам не нравится?
— А то, что это совсем к Константину Петровичу не подходит.
— Вы можете и ошибаться.
— Конечно, тогда мне еще досаднее.
— Почему?
— Да потому, что дарование Константина Петровича редкое не только по величине, но и оригинальности.
— Но можно расширяться, углубляться.
— Конечно. Но если резинку все тянуть, так она лопнет или потеряет свою упругость, то есть перестанет быть резинкою.
На это моя собеседница презрительно промолчала и предложила курить. И все помолчали несколько минут, так что выходило совсем неловко. Тогда я допил поскорее свой ликер и стал прощаться, ссылаясь на то, что хозяину надобно торопиться со своим переводом, что мы приятно провели время за обедом, — время все равно отнятое от работы, — но не настолько бездельны, чтобы в болтовне проходил еще и вечер. Дама поморщилась и сказала:
— Да, уж мне этот перевод, и польза не всегда бывает от работы; другие разговоры важнее и действительнее всякой работы.
Мне послышался в последних словах некий намек и вызов, не желая вовсе принимать который я промолчал и заметил только:
— Что же вы имеете против перевода Константина Петровича?
— Да то, что Константину нужно бы заниматься совсем другим, а этот перевод вот и подтверждает мое мнение, что нас, как мы есть, никто знать не хочет, а приходится прибегать к таким средствам; Костя переводит, вы пишете разные музыки к пьесам, кто статьи, только для того, чтобы пролезть, и все равно никуда мы не пролезем, не пролезем, не пролезем.
Действительно, зная несколько музыку, я составлял иногда по просьбе друзей сопровождение к каким-нибудь пьесам, совершенно не предполагая, что это может навлечь на мою голову такие тяжкие обвинения. Я начал возражать, и словопрения затянулись бы надолго, если бы не приход двух каких-то девиц, пришедших к Зое Николаевне для «заражения». Выйдя в переднюю, я сказал Косте:
— Зачем же вы взяли этот перевод, если Зое Николаевне это так неприятно?
Тот отвечал, что для денег.
— Так ведь вы же пользуетесь известным довольством, — говорю я и указываю ему на обстановку и фиалочки.
— Так вот для этого-то довольства мне деньги и нужны.
Тут я понял, что мои предположения о вице-губернаторском происхождении многих приятных вещей были ошибочны, и я откланялся Щетинкину, пожелав ему успешных занятий, на что он заметил, что вряд ли Зоя Николаевна освободит его от присутствия при «заражении» для такой пустяшной вещи, как поддержание фиалочек в передней и выдержанной чухонки.
Так как я был расстроен, то мы оба в этот вечер не сделали никаких шагов к пролезанию, и не знаю, как Щетинкин провел свой вечер, но я пошел к своему старинному другу, известному художнику, где собралось несколько самых разнокалиберных, но близких лиц: еще один писатель, двое художников, музыкант, чиновник при министре двора и три молодых офицера; и там, в веселой беседе, не чувствуя обязательства быть «пророками», «безумцами» и «уродами», занимаясь пением и легкими шутками, я успокоился и, вернувшись домой, мог опять бодро и охотно делать позорное «пролезанье», то есть писать какую-то срочную и спешную вещь не весьма возвышенного стиля. Признаюсь, я поворчал-таки на людей, которые, заботясь о меню кушаний, совсем не заботятся о программе разговоров и, нимало не сообразуясь с нормальным умственным пищеварением, угощают неосторожных посетителей высокими, но неудобоваримыми материями. Это и необщительно и нелюбезно, да и негигиенично, так как давно признали застольную беседу веселой и легкой, а что в монастырях читают за трапезою «Пролог», только подтверждает это положение, так как из всех доступных монашествующей братии книг безусловно «Пролог» — наиболее легкое и, если хотите, пикантное чтение, — духовный «Декамерон», сказал бы я. Так я ворчал на высокоискусстную Зою, жалея веселого Костю, которого за уши тянули к возвышенности, где он уже начал несколько задыхаться. Поворочал да и забыл, разумеется. Вероятно, и сама Зоя мною осталась не особенно довольна, хотя при встречах оказывала прежнюю расположенность и все пеняла, что я их забываю и проч., что принято говорить близким и дружеским людям, и считался я другими знакомыми ближайшим к Щетинкиным человеком.
Так прошло много недель, с василеостровскими знакомыми я виделся не редко, не часто, споров избегал и вообще считал деликатным выказывать меньше интереса к Костиной судьбе и к тому, каким путем пойдет его поэзия, чем это было на самом деле. Щетинкин перевод свой уже сдал и более за работой ко мне, по крайней мере, не обращался; много воды утекло как-то в том году в короткое время, так что и действительно не так уже близко касающаяся меня история несколько отошла на второй план; уехал мой друг, что так долго лежал в лазарете военного училища; уезжал и племянник мой С. Ауслендер во Флоренцию. Провожая его по дурной привычке на вокзал, я был как-то вдвойне расстроен — и разлукой с одним из немногих близких мне людей, и воспоминаниями об итальянском, в частности флорентийском, житье, где провел я много месяцев у веселого и строгого каноника, доныне еще здравствующего. Было совсем по-весеннему грустно и тревожно (впрочем, календарная весна давно уже числилась наступившей), домой не хотелось, и я решил несколько побродить, раньше чем замыкаться в комнаты. Так брел я по Шпалерной, перейдя от мечтаний об Италии к планам, что бы я стал делать, имея 500 тысяч месячного дохода, будучи моложе лет на пятнадцать и т. п. — вообще, голова находилась в столь глупо-разнеженном состоянии, что я был почти не рад, встретив неожиданно Кускова, уцепившегося со мною бродить и благополучно зашедшего ко мне. Кусков был человек хлопотливый и сердечный, то есть он любил вмешиваться в чужие дела больше, чем его спрашивали, и не столько практически (что, наооборот, он делал с наименьшею охотою), сколько советами и сожалениями; энергию он проявлял примечательную, результатом чего была необычайная осведомленность Кускова во всем, что его не касалось. И в данный вечер, увидя меня, он сразу же заажитировался, захлопотал, стал меня расспрашивать, откуда я иду, и в то же время повествовать что-то о Щетинкиных, зная меня их другом. И соединил это все в довольно странный вывод, а именно, что Зое Николаевне следует тоже отправиться в Рим. Мне, по правде сказать, довольно все это понадоело, и я на хлопотанье Кускова ответил не особенно любезно, что Зое Николаевне, конечно, недурно прокатиться хотя бы и подальше, нежели в Рим. Собеседник моего тона не заметил или не хотел заметить, а стал сейчас же изыскивать средства на эту предполагаемую поездку, чем заинтересовал меня значительно живее. Особенно меня поразило его знание, точное и весьма обстоятельное, финансового положения бывшей вице-губернаторской дочки, и не столько само это знание, сколько опять выводы из него, имеющие совершенно неожиданное касательство и до меня. Если резюмировать все сказанное Кусковым, то выходило следующее. Щетинкины отнюдь не имели других средств обеспечения, кроме литературных заработков Константина Петровича, потому что хотя Зоя Николаевна и имела свою довольно значительную часть в имении своих братьев и сестры, но не только не требовала выдела, но не пользовалась даже процентами, что было бы делать не очень трудно ввиду ее неплохих отношений с родственниками.
Почему это так вышло, было никому непостижимо; сообщивший мне видел в этом особую деликатность, я же более склонен был видеть некую гордость, достаточно, впрочем, необъяснимую. Все это было, конечно, не таким образом формулировано и изложено весьма взволнованно и бессистемно, на мою же долю будто бы выпадала миссия поговорить по этому поводу с данною персоною и, так сказать, образумить ее. На все мои отнекиванья Кусков, ероша свою пепельную копну, доводил, что я, мол, их лучший друг, сделать мне будет это не трудно, а Константину Петровичу приходится очень круто. Все это мне казалось довольно нелепым: и фиалочки, и стесненность положения, и наряды, и недовольство переводами; я уже оставляю в стороне теоретические рассуждения, так как они-то чаще всего не сходятся с практикой; ища всегда разумных или по крайней мере обозримых разуму причин всяческих явлений, я подумал, что, имея некоторую сумму вначале, Щетинкины обзавелись, оделись и сели на мель, что было, конечно, не совсем благоразумно, но понятно. Говорить насчет выдела с Зоей я отказался наотрез, а решил предложить ей какие-нибудь занятия, воспользовавшись ее «язычеством». Специально для этого я никаких шагов не делал, но, бывая там и сям, все время держал в уме Костину жену. Набродил таким образом я ей нечто подходящее по моему разумению. У отцовских еще моих знакомых было две дочери, княжны, девушки взрослые, неглупые, которым скорее нужна была не руководительница, сколько старшая подруга и развивательница. Само семейство, хотя и тонное, было по-русски радушно и богато. Туда-то я и хотел направить Зою Николаевну и написал ей письмо на этот предмет, обернутое таким образом, что, мол, это более желательно для княжеских девочек, нежели для нее самой. Через несколько дней получил я краткое приглашение пожаловать на остров днем, причем приписка гласила: «Будем мы только вдвоем». Зачем ей понадобилось быть вдвоем, я себе ясно не представлял, но отправиться не преминул. На этот раз Зоя была в выходном суконном платье, но лежала на той же софе, имея в руках не английский волюмчик, а какую-то бумагу (не то счет, не то чек), которую она при моем появлении спешно вложила в разорванный серый конверт. Начала она прямо, без всякого предварения: