Страница 3 из 22
Молодой человек долго вглядывался в лицо незнакомца, пытаясь провести аналогию между собой и ним, но не находил ни одной детали, унаследованной им самим, наоборот, обнаруживался полнейший контраст, начиная от роста (Сергей был высоким, стройным, широкоплечим) и кончая внутренним миром. В глазах названного родителя проглядывало нечто низменное, жалкое, нечто роднящее его с животным, желания которого не поднимаются выше удовлетворения естественных потребностей.
Родитель между тем доел и консервы, вымакал хлебом остатки и, подняв, наконец, глаза на сына, спросил, как будто между ними не было долгой паузы:
– Ну что, не веришь?
– А как докажешь, что ты – мой отец?
– У тебя фамилия Торбеев, и у меня на паспорте такая же. У тебя отчество Николаевич, а меня кличут Колькой, – он вытянул вперёд левую руку, где между большим и указательным пальцем было вытатуировано «Коля» и рядом – сердце, пронзённое стрелой.
Сергей приподнял брови и заключил несколько иронически.
– Да, доводы вполне убедительные.
– Ты не смейся, лучше чаю наливай, – напомнил новоиспечённый папаша.
– Ах, да, конечно, – спохватился сын и протянул руку к чайнику.
– Между прочим, я помню, как звали твою мать, хотя с тех пор, как мы с ней расстались, пролетело двадцать годков. Екатериной её звали. Когда мы распрощались, твоей сестре исполнилось два месяца, а тебе – шесть лет. Не сошлись мы с матерью во взглядах на некоторые вещи: она любила белый хлеб, а я чёрный, она обожала чистые полы, а я забывал снимать туфли, даже ложась в кровать… Но дело прошлое, чего вспоминать. Мать-то давно померла?
– Семь лет назад.
– А сестра где? Небось, замуж выскочила?
– Нет. Учится в институте.
– Ишь ты, все в учёные лезут, знания – свет. Всем свет подавай, а отец в темноте оставаться должен, – заворчал он недовольно. – Я из-за твоей матери горя хлебнул немало, намыкался по свету. Она мне всю жизнь испортила…
– По-моему, ты ей испортил, а не она тебе, – недовольно заметил сын.
– Я не мог испортить. Я ей вас оставил, родных людей, а сам скитался среди чужих, думаешь, легко без своего угла-то? Нет, твоя мать мне всю жизнь смазала, не встреть её, совсем бы всё по-другому устроилось. А так – наскитался, намыкался, руки вон лишился, – он кивнул на правую, висевшую плетью.
– А что с рукой?
– Парализовало, на нервной почве. Еле отошёл, чуть концы не отдал.
– Не на нервной, а наверно, на неверной почве. Любил много лишнего выпить, – уточнил Сергей.
– Поживёшь с моё, посмотрю, что от тебя останется. Налей-ка мне еще кружечку, да покрепче.
Сын налил полную и поинтересовался:
– Так зачем же ты ко мне явился?
Гость шумно отхлебнул несколько глотков и, прищурясь, начал с присказки:
– Ты вот знаешь, как поступает цыган, если остаётся один?
Сын неопределённо повёл бровями. Отец поучающим тоном продолжил:
– Если у цыгана умирают все родные, и он остаётся один, то едет в любой табор, и табор его принимает и заботится, как о родном, до конца его дней. Я тоже поступил, как цыган, у меня никого не осталось, и я приехал к сыну, буду жить у тебя. Ты же мне всё-таки родня, и знаю – мать тебя воспитала должным образом, не посмеешь отца-инвалида на улицу выкинуть, как собаку. Мне, может, и жить-то осталось года три. Вот – парализовало и не отходит, и сердце хватает, – морщины его приобрели унылые очертания, голос сделался страдальчески-тоскливым, в выцветших глазах расплылась пьяная слезливость, обычная, очевидно, для его прошлых состояний. Сизый нос от чая разгорелся и расцвёл до фиолетового цвета.
Сергей смотрел на него и так отчётливо представлял, каков он в нетрезвом виде, как будто видел его много раз наяву. Ему уже мерещились помутневшие и омерзительные в своём животном выражении безмыслия пьяные глаза, красно-синее отталкивающее лицо и пьяный бред вперемежку с ругательствами. Иногда бывает достаточно одного штриха в поведении человека, в жесте, во взгляде, чтобы увидеть всего его или то основное, главное, что является наиболее характерным для него на протяжении всей предыдущей жизни. И слезливая жалоба отца, словно молния в ночи, высветила всю его прежнюю жизнь, гнусную, мелочную, паразитическую; обнажила, как гнойную язву, и Сергей ужаснулся всей его мерзости и низости. Впечатление было утроено чувством того, что это относилось к родному человеку, более того – отцу, который должен бы служить ему примером, обязан бы учить его жизни. Внутренне он содрогнулся только оттого, что находится рядом с этим убожеством, исковеркавшим собственную жизнь, жизнь матери и сделавшим трудными юношеские годы родных детей. Перед ним сидел человек, виновник всех их бед, человек, которого он не раз проклинал и ненавидел в детстве, и презирал сейчас. Он всегда мечтал отомстить ему за мать, за сестру, за себя. И слезливость отца пробудила в душе не сострадание, а жгучую ярость, так и хотелось вскочить, плеснуть горячим чаем ему в красную физиономию, в слезливые поганые глаза и пинком спустить с лестницы, но он сдержался, совладал с собой в самый первый, самый критический момент, только сжал крепче зубы, встал, налил себе чаю и залпом выпил, а отец тянул жалобным тоном, как за бутылкой водки со своими собутыльниками:
– Я одной ногой в могиле стою, а умирающим всё прощается. Настрадался за свою жизнь, намучился. Думаешь, если я один жил – мёд ложками хлебал? Нет, горюшко я хлебал, и так и не расхлебал. Во мне же живого места не осталось: у меня и сердце никуда не гоже, и желудок, и зубов нет, и рука не работает, того гляди нога совсем откажет, – голос его сделался совсем плаксивым и в мутных глазах заблестели настоящие слёзы, но они вызывали не сочувствие, а отвращение. – Намучился я, – канючил он. – Врагу своему не желаю такую житуху. Всё прошло, ничего не вернёшь. Легко ли, думаешь, вот так, в конце, остаться ни с чем. Стоять перед могилой, а позади – пустота. Душа переворачивается, как подумаешь, что ни одна собака на могилу не придёт, добрым словом не помянет. Эх, горькая моя жизнь. Слушай, у тебя выпить не найдётся… за горемычную судьбу мою? – спросил вдруг он совсем по-другому, не плаксиво, а как-то по-деловому обыденно и как будто вскользь, но так реально прозвучал его голос, что прочее показалось фальшивой нотой, и Сергей даже удивился такой мгновенной перемене тона и ответил резко, с неприязнью:
– Я не пью и ничего у себя не держу, кроме чаю.
– Правильно, сынок. Она до добра не доводит. Ты молод, жизнь у тебя только начинается, а я – с горя, у меня в душе – одна чёрная ночь. Так я у тебя останусь?
Сын сурово молчал, уставившись глазами в стол, и он уточнил:
– Пока ненадолго. У меня же никаких средств. Меня как парализовало, в больнице лежал, а вышел – и однорукому некуда приткнуться. Кому я такой нужен. Разве только вот, думаю, сын приютит. Не выгонит же, как собаку на улицу? Мне всего-то и надо, что уголок, – он вопросительно остановился на лице Сергея.
– Спать будешь на раскладушке… И чтобы о вине забыл, – отрезал молодой человек, не отрывая взгляда от поверхности стола, как будто там было невесть что интересное.
Хотелось бы ему сейчас торжествующе выгнать взашей названного родителя из дома в отместку за всё, что он сделал для них, но что-то оказалось сильнее желания мстить, добродетель взяла верх, былые обиды отодвинулись на второй план, скрылись за туманом прошлых лет. В данный момент перед ним сидел жалкий больной мужичонка в старой потрёпаной одежде, инвалид без родных, без собственного о угла, которому на старости просто оказалось некуда деться. И что-то дрогнуло в Сергее, обожгло душу обидой за сидящего перед ним человека, за всю его беспутную жизнь, болью прорезала неискушенное сердце от фальшивой слезливости в глазах, от плаксивого артистически наигранного тона. Этот человек даже сейчас, стоя у разбитого корыта, продолжал не жить, а играть несчастного горемыку, обездоленного неказистой судьбой. По его понятиям именно он выступал в роли жертвы, а все прочие оказались преуспевающими счастливцами, вовремя не помогшими ему встать на путь истинный, равнодушно закрывающими глаза на его тяготы.