Страница 41 из 42
У него совсем не было энергии, и время, вопреки всем философским теориям, казалось ему ненужной роскошью, потому он начал пить и курить опиум. Часто днями он лежал полупьяный, то ли в апатии, то ли в тяжком сне.
Бывало, он чувствовал прилив сил и резко распрямлялся, как пружина. Тогда его привлекала работа, и сияние мысли вызывало кроткую и глубокую улыбку мудреца. Он погружался в замыслы, строил грандиозные планы, мечтал представить в новом свете известные эпохи, связать искусство и историю, объяснить великих поэтов и художников, выучить для этого языки, углубиться в античность, изучить Восток. Он представлял, как прочтет и расшифрует надписи на обелисках, потом называл себя безумцем и опускал руки.
Он больше не читал, точнее, читал книги, которые сам считал плохими, но своей посредственностью они нравились ему. Ночами он не спал, ворочался в постели и утром вставал совсем разбитым, словно вовсе не ложился.
Измученный привычной тяжкой тоской и находя некоторое удовольствие в связанном с нею отупении, он стал похож на тех, кто, зная, что умирает, уже не открывает окна, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Он перестал мыть руки, жил, как нищий, в грязи, по неделе не менял рубашки, не брился и не причесывался. Чувствительный к холоду, он не менял обуви, промочив ноги утром, и весь день оставался в мокрых башмаках, не зажигал огня, бросался одетым на кровать, пытаясь заснуть. Он смотрел, как ползают по потолку мухи, курил и провожал глазами синие спирали дыма, выходившие изо рта.
Ясно, что у него не было цели, и в этом было его несчастье. Что могло бы вернуть его к жизни, взволновать? Любовь? Он избегал ее. Над честолюбием он смеялся, денег горячо желал, но лень была сильнее, к тому же ему было бы мало миллиона, чтобы добиваться его. Это рожденному в богатстве роскошь привычна, а тот, кто заработал себе состояние, как правило, тратить его не умеет. Он был настолько гордым, что отказался бы от трона. Вы спросите, чего же он хотел? Не знаю, но наверняка он не думал когда-либо стать депутатом, отказался бы даже от места префекта, а вместе с ним от мундира, почетного креста на шее, кожаных лосин и высоких сапог во время церемоний. Ему больше нравилось читать Андре Шенье,[117] чем быть министром, и он предпочел бы стать Тальма,[118] а не Наполеоном.
Он впадал в фальшивый, высокопарный тон и злоупотреблял эпитетами.
С высоких вершин не видно земли, и рвутся связи с нею. Бывают страдания, с высоты которых все теряет смысл и кажется ничтожным. Если эта боль не убивает сама, то есть лишь одни способ избавиться от нее — покончить с собой. Он не сделал этого и жил еще.
Пришла Масленица, начался карнавал, он не развлекался. Он поступал наперекор всему, на похоронах едва ли не веселился, в театре же грустил и вечно представлял себя среди скелетов. Нарядные, в перчатках, манжетах, шляпах с перьями, они опирались на барьеры лож и жеманно разглядывали друг друга в лорнеты пустыми глазницами, в партере блестели в ярком свете и теснились белые черепа. Он слушал, как публика спускалась по лестнице, люди смеялись, мужчины вели женщин под руку.
Он вспомнил об одном давнем случае, подумал о X…, деревушке, куда ходил однажды летним днем. Вы читали его рассказ об этом. Он захотел вновь перед смертью увидеть эти места, чувствуя, что угасает. Взял деньги, накинул плащ и тут же отправился в путь. В том году Масленица выпала на начало февраля, было холодно, дороги покрыты скользким льдом, лошади мчались галопом, он сидел в карете, не спал, с удовольствием предвкушал еще одну встречу с морем, смотрел, как вожжи, освещенные фонарем империала, взлетают и падают на потные спины лошадей. Небо было ясным, и звезды сияли, как самой прекрасной летней ночью.
К десяти часам утра он спустился в Y… и оттуда пешком направился X…; он пошел быстро, но на этот раз, чтобы согреться.
В оврагах лежал лед, краснели тонкие ветки голых деревьев, пышный слой опавшей, прелой от дождя листвы покрывал подножие леса черным со свинцово-серыми пятнами ковром. В белесом небе не видно было солнца. Он заметил, что придорожные столбы вывернуты, с тех пор как он не бывал здесь, этот участок леса отвели под вырубку. Он ускорил шаг, спешил прийти. Вот уже дорога пошла вниз, здесь он отыскал знакомую тропинку через поля и вскоре увидел вдали море. Он остановился, слушал, как бьется оно о берег, и рокот нарастает из глубины горизонта, in altum.[119] Холодный зимний бриз нес к нему соленый аромат, сердце забилось.
Рядом с деревушкой построили новый дом, два-три старых разрушили.
В море виднелись лодки, на берегу было пусто, все сидели по домам. Длинные сосульки, дети называют их королевскими свечами, свисали с крыш и раструбов водосточных труб, вывески бакалейной лавки и трактира резко скрипели, покачиваясь на железных стержнях, поднимался прилив, волны набегали на прибрежные камни, в их шуме слышался звон цепей и рыдания.
Удивляясь, что совсем не голоден, он позавтракал и после отправился на берег. Выл ветер, дико свистел и гнулся тонкий тростник в дюнах, пена летала по берегу, падала на песок, иногда порыв ветра подбрасывал ее к облакам.
Наступила ночь, точнее, те долгие сумерки, что предшествуют ей в самое мрачное время года. Крупные хлопья снега падали с неба, таяли на волнах и долго крупными серебристыми слезами лежали на песке.
На берегу он заметил наполовину ушедшую в песок лодку, лет двадцать назад она попала на мель. Внутри проросла трава, полипы и мидии облепили замшелые доски. Он обошел кругом, прикасаясь к ней со всех сторон, глядя странно, словно на мертвеца.
Неподалеку в ущелье было укромное местечко, он часто оставался там в счастливом бездействии, брал с собою книгу, но не читал, а в одиночестве, растянувшись на спине, смотрел на синее небо среди белых остроконечных скал. Там ему являлись самые сладкие мечты, отчетливее звучали крики чаек, водоросли, ползущие по скалам, роняли на него жемчужные капли, оттуда видел он паруса тающих вдали кораблей, и солнце там грело его теплее, чем в любом другом уголке земли.
Он пошел туда, нашел то самое место, но другие завладели им: машинально поддев ногой камень, он наткнулся на осколок бутылки и нож. Наверное, здесь был пикник, сюда приезжали с дамами, ели, смеялись, шутили. «Боже мой, — подумал он, — неужели нет такого места на земле, любимого уголка, где можно жить долго и безраздельно владеть им до смерти!»
Он вновь поднялся по обрыву, из-под ног то и дело срывались камни, часто он сам с силой толкал их, чтобы слышать грохот об уступы скалы и одинокое эхо, вторящее им. На высоком плато над берегом воздух был свежее. Прямо перед ним сияла в темно-синем небе луна, а слева, чуть ниже, бледная звездочка.
Слезы блестели на его глазах, то ли от холода, то ли от грусти. Сердце щемило, нужно было хоть с кем-нибудь поговорить. Он вошел в трактир, куда когда-то заходил выпить пива, спросил сигару и, не сдержавшись, сказал добродушной хозяйке: «Я уже бывал здесь». Она ответила: «Ах, но сейчас не лучшее время, сударь, не лучшее», — и отсчитала сдачу.
Вечером он снова захотел выйти, направился к землянке, где охотники выслеживали диких уток. Мгновение он видел, как луна плыла по волнам и вдруг вытянулась в море, точно огромный змей, тут со всех сторон надвинулись тучи, снова опустилась тьма. Во мраке угрюмо качались волны, вздымались друг над другом и грохотали, словно сотни пушек, жуткая мелодия звучала в их мерном рокоте. Берег дрожал под ударами волн, отвечая глубокому гулу моря.
Не покончить ли с собой,[120] мелькнула мысль. Никто не увидит, не спасет, мгновение — и он будет мертв; но тут же в силу банального противоречия жизнь поманила его, Париж показался привлекательным, полным возможностей, он вспомнил свой кабинет, подумал о многих мирных днях, что протекли бы там. Но властно звала его бездна, могилой распахивались волны, готовые тут же сомкнуться и спеленать его мокрым саваном…
117
Шенье, Андре Мари (1762–1794) — поэт, французские романтики считали его своим предшественником, погиб на гильотине во время якобинского террора.
118
Тальма, Франсуа-Жозеф (1763–1826) — знаменитый трагический актер.
119
In altum (лат.) — вглубь, вдаль, в открытое море.
120
Подобное искушение испытывает ночью на парижском мосту герой романа «Воспитание чувств» (1869) Фредерик Моро: «…и вот полусонный, промокший от тумана и весь в слезах, он спросил себя, почему бы не положить этому конец. Стоит лишь сделать одно движение» (I, V. Перевод А. Федорова).