Страница 11 из 42
Когда же придет конец этому обществу, истощенному всевозможным развратом, развратом ума, тела и души?
И агонии лживого и лицемерного вампира, именуемого цивилизацией, возрадуется Земля. Отвергнут люди королевскую мантию, скипетр, алмазы, разрушенный дворец и город в руинах, и уподобятся диким кобылицам и волчицам. Проведя жизнь во дворцах, истоптав ноги о плиты больших городов, человек уйдет умирать в леса.
Пожары и пыль сражений иссушат землю, дыхание скорби людской пройдет над ней, и родит она лишь горькие плоды да розы в шипах.
И в колыбели сгинут народы, подобно растениям, сломленным ветром, увядающим до расцвета.
Ведь все обречено исчезнуть, и утомилась от ноши земля. Ведь наскучила бесконечности эта частица праха, что так шумит и тревожит величие небытия. Переходя из рук в руки и обесцениваясь, иссякнет золото.
Рассеется этот кровавый туман, падут дворцы под тяжестью скрытых в них сокровищ, закончиться оргия и настанет пробуждение.
И бесконечный хохот отчаяния огласит землю, когда разверзнется перед людьми пустота и настанет час расстаться с жизнью ради смерти — ради всепожирающей и вечно жаждущей смерти. И рухнет мир, и низвергнется он в небытие, и проклянет доблестный человек свою доблесть, и возликует порок.
Горстка людей останется бродить по бесплодной земле, станут они призывать друг друга, встретятся, отшатнутся в ужасе, напуганные обликом человеческим, и погибнут. Каким же тогда станет человек, если сейчас он в жестокости превзошел хищников, а в низости пресмыкающихся?
Прощайте навеки, сверкающие колесницы, фанфары и слава, прощай, мир с дворцами, гробницами, сладостью преступлений и радостями разврата. Скоро рухнет под собственной тяжестью могильный памятник и зарастет травой. Дворцы, храмы, пирамиды, колонны, царские усыпальницы, фобы бедняков и дохлые псы — все сровняется с землей.
Тогда раскинется по берегам свободное от плотин море, волны смоют тлеющий прах городов, зазеленеют деревья, и некому будет их ломать и губить, разольются среди цветущих полей реки, природа сбросит оковы человека, и угаснет род людской, ведь проклят он был с рождения.
Печален и причудлив наш век! В какой океан течет этот поток зла? Куда бредем мы в беспросветной тьме? Тот, кто осмеливается осмотреть больное общество, тут же отступает, напуганный его гнилым нутром.
У гибнущего Рима все-таки была надежда, за саваном он провидел лучезарный, вечно сияющий крест. Два тысячелетия жила эта вера, и вот она утратила силы, больше не нужна, над ней смеются, вот рушатся ее церкви, и ширятся кладбища, и тесно там мертвецам.
А мы, какой будет наша вера?
Так одряхлеть и все еще брести в пустыне, словно бежавшие из Египта иудеи!
Где же Земля обетованная?
Мы все испробовали, и все безнадежно отвергли, а после нас охватила странная алчность, безмерная тревога терзала нас, толпу неприкаянных. Могильный холод сковал нас; и люди принялись вертеть машины, и, завидев золото, что потекло оттуда, воскликнули: «Бог!» — и этот Бог пожирает их…
— Итак, все кончено, прощай, прощай, выпьем перед смертью!
Каждый бросается туда, куда влечет его инстинкт, мир уподобился кишащему червями трупу, поэты сочиняют, не тратя времени на скульптурную отделку мыслей, едва набросают их на листки, и те разлетаются. Сверкает и грохочет маскарад, король там на день и скипетр из картона, там катится золото, течет вино, холодный разврат задирает подол и пляшет… Ужас! Ужас!
И на все это наброшен покров, и каждый тянет его на себя, и прячет под ним что только может.
Глумление! Ужас! Ужас!
Порой я уставал безмерно, мрачная тоска окутывала меня саваном, и где бы я ни был, его складки сковывали и терзали меня, жизнь становилась тяжкой, как мучение. Я молод, но все наскучило мне, а ведь есть на свете восторженные старики! Я так устал, так разочарован — как быть? Ночью смотреть, как луна бросает на стены спальни трепещущий, словно густая листва, свет, днем видеть, как солнце золотит соседние крыши — это ли жизнь? Нет, это смерть, но без могильного покоя.
Но у меня были свои маленькие радости, воспоминания детства, они согревали мое одиночество, подобно отблескам закатного солнца на решетке темницы.
Пустяк, самое простое событие, дождливый день, ясное солнце, старая мебель вызывали вереницу воспоминаний, неясных, призрачно бледных. Детские игры на траве среди ромашек, за увитой цветами изгородью, у виноградника с янтарными гроздьями, на золотисто зеленом мху, под густой листвой, в прохладной тени. Воспоминания, безмятежные и радостные, как память первых дней, вы являетесь предо мной, словно увядшие розы.
Юность, ее кипучие восторги, смутное предчувствие жизни внешней и внутренней, любовный трепет, слезы, порывы. Юношеская любовь — предмет иронии в зрелом возрасте.
Воспоминания, вы часто возвращаетесь ко мне, туманные и поблекшие, скользите зимними ночами по стенам, словно тени умерших, быстро сменяя друг друга. И часто с восторгом вспоминаю я дни давно прошедшие, дни шальные и веселые, их шум и смех по-прежнему звучат в моих ушах, они еще пронизаны радостью и будят во мне горькую улыбку. Я вспоминаю, как скакал когда-то на норовистом взмыленном коне, мечтательно бродил в тени широкой аллеи, смотрел на бегущую по камешкам воду и любовался царственным солнцем в ослепительно алой короне. И вновь слышу я топот коня, вижу пар его дыхания, и вновь скользит передо мной вода, трепещут листья, и ветер морем волнует колосья.
Есть и другие воспоминания, хмурые и холодные, как дождливые дни, горькие и жестокие, они приходят вновь — воспоминания о часах мучений, прошедших в неутешных слезах, а за ними — принужденный смех, чтоб прогнать эти туманящие глаза слезы, эти рыдания, от которых прерывается голос.
Много дней, много лет провел я, размышляя ни о чем и обо всем, низвергнувшись в бесконечность. Я желал объять ее, но она пожирала меня.
Я слушал, как хлещет по водосточным трубам дождь, скорбно звонят колокола, следил, как медленно заходит солнце и наступает ночь — ночь дремотная, дарующая покой, и снова день, все с той же тоской, с тем же количеством часов, смерть которых я наблюдал с удовольствием.
Я мечтал о море, о дальних странствиях, о любви, триумфах, обо всем том, что из жизни моей было извергнуто, сгинуло, не родившись.
Увы! В этом я не одинок. Я не завидую другим, ведь каждый жалуется на бремя судьбы. Одни сбрасывают его до срока, другие несут до конца. А я, каков мой крест?
Едва коснувшись жизни, душа моя исполнилась безграничного отвращения; я испробовал все плоды — они оказались горькими, я их отверг и вот погибаю от голода.
Умереть таким юным, без надежды найти отдых в могиле, не веря в смертный сон, не зная, будет ли нерушимым тот покой, бросаться в объятия небытия и сомневаться, примет ли вас оно!
Да, я умираю. Можно ли жить, зная, что прошлое — это текущая в море река, настоящее — темница, а будущее — саван?
Есть незначительные вещи, тронувшие меня так глубоко, что память о них останется со мной навеки, словно след раскаленного железа, какими бы ни были они обыденными и простыми.
Я навсегда запомнил замок неподалеку от нашего города,[45] мы часто его навещали. Хозяйкой была старушка, еще заставшая прошлый век. Все вокруг напоминало о пасторали. Я снова вижу потемневшие портреты, небесно-голубые наряды мужчин и розы с гвоздиками, разбросанные по обоям, вперемешку с пастушками и овечками. На всем лежала тень старины и печали. Мебель, почти вся обтянутая вышитым шелком, была просторной и мягкой, старый дом окружали древние, к тому времени засаженные яблонями, рвы, с ветхих бойниц иногда срывались камни и катились глубоко вниз.
Неподалеку был парк с вековыми деревьями, тенистыми аллеями. Ветви и колючий кустарник оплетали каменные скамейки, замшелые и полуразрушенные. Там паслась козочка, а когда отворяли железную калитку, она пряталась среди листвы.
45
Возможно, это замок Мони, расположенный в окрестностях Руана. В июне 1825 года во время прогулки отец Флобера серьезно повредил ногу. Это случилось неподалеку от замка, и хозяин предложил доктору Флоберу до выздоровления остаться в его доме вместе с семьей.