Страница 39 из 45
Видимо, кто-то опять повернул головку тумблера, потому что сверху Бетховен вновь зазвучал fortissimo. Помедлив, он бросил монетки в щель аппарата и набрал номер. Молчание было недолгим, и мужской голос, дважды повторивший «алло», был едва слышен из-за музыки, гремевшей и на том конце провода, причем музыка была та же, что доносилась к нему из зала ожидания. Он повесил трубку, не сказав ни слова, опять нажал на кнопку, подставил ладонь под падающие монетки, вышел из кабинки и медленно двинулся мимо уборных вверх по лестнице. Большие люстры теперь были выключены, свет исходил лишь от лампочек в форме свечей, горевших на елке, и волосы ангела слиплись от влаги и свисали прядями. Из тонущего во мраке угла зала продолжал звучать Бетховен. Выйдя наружу, Бенц увидел на мокрой площади ярко освещенную витрину. Он медленно подошел к ней: высокая кукла с белокурыми волосами, одетая в лыжный костюм, улыбалась ему и протягивала припорошенную серебристой пылью еловую ветвь. Волосы ее казались натуральными — такой теплый золотистый свет исходил от них. Только когда он внимательнее разглядел ее открытый рот, он заметил, что горла у нее не было: за ее розовыми губками скрывалась темно-синяя пустота. Он медленно зашагал в темный город: где-то поблизости стояла церковь, может, она еще сохранилась. Он шел мимо розоватых окон отеля, из-за тяжелых гардин которых Бетховен звучал уже совсем глухо. Очень нежной была эта музыка. Церковь оказалась уже восстановленной, в ее огромных окнах отражались уличные фонари, а на двери висела большая белая вывеска, возвещавшая строгими черными буквами: «Месса в 00 часов, открыто с 23 часов». И хотя он понимал бессмысленность своего движения, он все же подергал дверную ручку и низко наклонился, чтобы заглянуть в замочную скважину: стилизованные под свечи электрические лампочки окружали алтарь и затеняли Вечный Свет. Он медленно побрел обратно на вокзал. Было только девять часов. Едва свернув за угол, он услышал музыку, которая выплескивалась из темной глотки вокзала и вырывалась, словно пар, из всех его отверстий.
В зале ожидания оставалось совсем немного людей. С рюмками и чашками они сидели за столиками, на которых в вазах стояли еловые ветки, украшенные крошечными розовыми грибочками, а посреди зала висел транспарант с надписью: «Счастливых праздников всем пассажирам!» Под транспарантом стоял зевающий во весь рот официант, прикрывая низ лица салфеткой.
Бенц остановился перед витриной с рождественскими персонажами и увидел в глубине фигуры хорошо одетых бородачей: то были Три Волхва. Они ступали по синтетическому мху и, отведя руки назад, якобы вели за собой на веревке воображаемых верблюдов. Перед святым Иосифом стоял ценник, доходивший ему почти до подбородка: «256 марок — можно приобрести и отдельно». И Бенц подумал: «Если бы у святого Иосифа было столько денег, он мог бы остановиться на ночлег в лучшей гостинице Вифлеема, и вся рождественская индустрия рассыпалась бы в прах».
Из динамика теперь раздавался заключительный хор Девятой симфонии, и у Бенца замирало сердце всякий раз, когда хор, пропев «Радость, пламя неземное…», на несколько секунд умолкал и динамик источал мертвую тишину. За витриной Бенц заметил теперь контролера, стоявшего у турникета: поправив очки на переносице, он в унисон с хором четко отбивал такт компостером по железной дверце турникета.
«Райский дух, слетевший к нам…»
Но вот контролер поднял компостер вверх, сунул в его пасть билет, щелкнул, сунул следующий билет, опять щелкнул и вновь принялся отбивать такт. Бенц вдруг испугался на миг и почувствовал, как его сердце заколотилось: женщина в зеленом платочке прошла сквозь турникет. Но не одна, рядом с ней был мужчина, которого она держала под руку, и он улыбался ей.
«Опьяненные тобою, мы вошли в твой светлый храм…»
Бенц отошел от витрины с фигурами, несколько раз прошелся по залу, перебирая пальцами две десятипфенниговые монетки, лежавшие у него в кармане. Он старался уговорить себя поехать на последние деньги обратно и провести этот вечер дома в одиночестве. Наверху по эстакаде прогрохотал поезд, и он на миг вновь вспомнил красивое лицо той женщины и почувствовал, как — на миг — вновь сильнее забилось его сердце. Поезд остановился там, наверху, чей-то голос что-то объявил, и по лестнице с перрона начали спускаться люди. Их было совсем немного, и все они торопились. Бенц остановился и стал глядеть на их лица, но не нашел ни одного знакомого среди тех, кто поспешно прошел мимо него, направляясь в город. Внезапно он почувствовал облегчение от того, что зал вновь опустел. Контролер у турникета встал, запер железную дверцу, тут погасли и лампочки в форме свечей, а елка в темноте стала выглядеть почти прекрасной.
пел хор.
Потом умолк и динамик, и на вокзал опустилось что-то похожее на покой. Повсюду было темно, и даже девушка в лыжном костюме уже не светилась. Только в витрине с рождественскими фигурками горел свет. Бенц постоял перед ними еще несколько минут и улыбнулся, прежде чем вернуться в зал, чтобы дожидаться своего поезда.
КАШЕЛЬ НА КОНЦЕРТЕ
Мой кузен Бертрам относится к тому типу невротиков, которые, не будучи простужены, на концертах ни с того ни с сего начинают кашлять. Начинается этот кашель тихим, даже приятным покашливанием, немного похожим на настройку какого-то музыкального инструмента, потом постепенно усиливается и с раздражающей последовательностью неизменно превращается во взрывы дикого лая, от которого волосы дам, сидящих прямо перед нами, колышутся, как легкие паруса.
В полном соответствии с присущей ему чувствительностью Бертрам кашляет оглушительно, если музыка тихая, и гораздо умереннее, если ее звуки усиливаются. Он как бы образует со своим строптивым органом дисгармонический контрапункт. А поскольку память у Бертрама превосходная и он до тонкости знает партитуры, то и служит мне, невежде, своего рода музыкальным поводырем. Когда он покрывается потом, уши его наливаются кровью, он старается не дышать и нашаривает в кармане таблетки от кашля; когда начинает распространяться острый запах эвкалипта, я понимаю, что музыка обещает смениться на piano, и в самом деле, смычок скрипача едва прикасается к инструменту, и кажется, что пианист лишь обращается к роялю с мольбой. Почти уже ощущаемая органами чувств немецкая сокровенная духовность распространяется по залу, а Бертрам сидит, надув щеки и излучая глазами глубочайшую тоску, но потом вдруг взрывается.
Поскольку в нашем городе на концерты ходят только воспитанные люди, то никто, естественно, не оборачивается, никто не шепчет раздраженно себе под нос, но чувствуется, каких усилий стоит публике подавлять свое возмущение, как она каждый раз вздрагивает, ибо тут уж Бертраму нет никакого удержу. От него исходит почти непрерывное блеяние, постепенно смягчающееся по мере того, как музыкальная фраза piano наконец-то приближается к концу. Он проглатывает целую бочку эвкалиптового сока, и его кадык двигается вверх и вниз, словно скоростной лифт.
Ужасно то, что Бертрам своим кашлем как бы вызывает на состязание других, более скрытых невротиков. Словно собаки, подающие сигнал о своем присутствии лаем, невротики откликаются на его кашель изо всех углов зала. Удивительно, что и я — который обычно вообще не простуживается, да и с нервами у меня, по-видимому, все в порядке, — но когда концерт затягивается, и я тоже ощущаю все более непреодолимый позыв к кашлю. Я чувствую, как мои ладони покрываются по́том, а все внутренности сводит судорогой. И вдруг я понимаю, что мои усилия бесполезны: я все равно разражусь кашлем. В горле у меня скребет, мне не хватает воздуха, я с ног до головы покрываюсь по́том, интеллект отключается, а душа наполняется смертельным ужасом. Я начинаю задыхаться, со страху вытаскиваю из кармана носовой платок, чтобы в случае чего прикрыть им рот, и уже слушаю не музыку, а невротический лай моих чрезмерно чувствительных современников, которые внезапно столь явно заявляют о себе.