Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 45



Я уже давно плакал, когда свеча стала вдруг беспорядочно и с легким вздохом расплескивать свой яркий свет, казалось, будто комната раскачивается подобно каюте парохода во время сильного шторма. Я уже давно чувствовал, но не сознавал этого, что слезы каплями катятся по моему лицу, вверху на щеках теплые и приятные, внизу, на подбородке, холодные, и я механически размазываю их рукой, словно плачущий ребенок. И вот когда я осознал, что он мне всегда правильно подсказывал, а я не отблагодарил его, что его подсказки всегда были своевременны и надежны, без коварства, не то что у других, для кого их знания казались очень ценными, чтобы подарить их другому, вот тогда-то я и разрыдался, слезы каплями стекали по спутанной бороде на выпачканные глиной руки.

Мне припомнился и его отец. Всякий раз на уроке истории, когда преподаватели рассказывали нам возвышенным голосом о Первой мировой войне — если таковая тема значилась в учебном плане и внутри этой темы встречался Верден, — все взгляды устремлялись на Дрюнга, и после этих уроков Дрюнг сиял особенным, быстро затухающим блеском, потому что уроки истории бывали нечасто и не так часто в учебном плане значилась тема Первой мировой войны, к тому же нам почти не разрешалось, да и было не принято говорить о Вердене…

Свеча уже шипела, и горячий воск булькал в «папином» стаканчике, названном так в честь великого военачальника Гинденбурга, потом фитиль качнулся и окунулся в расплавленные остатки воска; но тут комнату залил яркий свет, и я устыдился своих слез, свет был холодный и резкий, отчего мрачная комната сразу стала светлой и чистой…

Только когда меня взяли за плечи, я заметил, что дверь стояла открытой настежь и двое санитаров вознамерились нести меня в операционную. Я еще раз взглянул на Дрюнга, который лежал, плотно сжав губы; потом они положили меня на носилки и вынесли из комнаты.

Врач выглядел усталым и раздраженным. Он уныло смотрел, как санитары клали меня на стол под слепящую лампу, остальное помещение пребывало в красноватой тени. Потом врач подошел ко мне, и я совершенно отчетливо увидел его толстую бледного цвета кожу с фиолетовыми тенями под глазами и копну густых черных волос. Он прочитал записку, приколотую к моей груди, я отчетливо уловил сигаретный запах, увидел бледные желваки на толстой шее и выражение отчаяния на усталом лице.

— Дина, — крикнул он, — сними повязку!

Он отошел от стола, и из красноватой дымки появилась женщина в белом халате; ее волосы были упрятаны под светло-зеленый платок; когда она подошла ко мне ближе, склонилась надо мной и разрезала пополам повязку на лбу, я определил по ее спокойному и светлому овалу лица, что она, должно быть, блондинка. Я все еще плакал, и ее лицо расплывалось у меня перед глазами и дрожало, а ее большие светло-карие глаза, казалось, тоже плакали, врач же показался мне жестким и сухим, даже несмотря на мои слезы.

Она рывком сорвала с моей раны засохшие окровавленные бинты, я вскрикнул и продолжал лить слезы. Врач с сердитым лицом стоял у края освещенной части стола, и к нам вместе с голубым дымом долетал запах его сигарет. Лицо Дины было спокойным, она все чаще склонялась над моей головой и касалась ее своими пальцами, потому что принялась распутывать мои волосы.

— Обрить! — коротко бросил врач и в ярости швырнул на пол окурок.

Боль все чаще клещами охватывала мою голову, пока русская женщина выбривала грязные волосы вокруг зияющей раны. Разной величины диски вновь заворочались в моей голове, на мгновения я терял сознание, снова приходил в себя, и в те немногие секунды бодрствования чувствовал, как слезы по-прежнему неудержимо катились по моим щекам и собирались между рубашкой и подворотничком, изливались неудержимым потоком, словно из пробуренного источника.

— Да не ревите же вы, черт возьми! — несколько раз повторил врач, но, поскольку я не мог, да и не хотел остановиться, он прикрикнул: — Вам не стыдно?

Но мне не было стыдно, я только чувствовал, как иногда Дина ласково клала свои руки мне на шею, и я был уверен, что бесполезно объяснять врачу, отчего я плачу. Что я знал о нем или он обо мне; о грязи и вшах, лице Дрюнга и девяти школьных годах, по окончании которых началась война?

— Проклятье! — не сдержался хирург. — Да прекратите вы, наконец!

Потом он подошел ко мне, сердитый и суровый, склонил надо мной свое непомерно большое лицо, и я еще успел почувствовать, как он вонзил в мою голову нож, но больше ничего уже не видел, а только громко кричал.

Они закрыли за собой дверь, заперли ее на ключ, и я увидел, что снова нахожусь в той комнате ожидания. Моя свечка все еще потрескивала и бросала свой неровный свет на окружающие предметы. Я двигался очень медленно, боялся, потому что в комнате было совсем тихо и я не чувствовал больше боли, только пустоту. Я нашел свою кровать по смятым одеялам, осмотрел свечу, которая горела так же, как и до моего ухода. Фитиль теперь полностью лежал в расплавленном воске, только крошечный его кончик, накренившись, торчал над поверхностью и все еще горел, грозя утонуть. Я боязливо обшарил свои карманы, они оказались пусты, я кинулся назад к двери, барабанил в нее и кричал, опять барабанил и снова кричал. Не могли же они оставить нас в темноте! Но меня, казалось, никто не слышал. Когда я вернулся к своей кровати, свеча еще горела, фитиль по-прежнему плавал в воске и по-прежнему из него выглядывал крошечный, довольно прямой кончик, чтобы освещать неверным пляшущим светом комнату; мне показалось, что этот кончик стал еще меньше и через секунду-другую мы окажемся в кромешной тьме.

— Дрюнг, — в страхе позвал я. — Дрюнг!



— Я тут, — сказал его голос. — Чего тебе?

Мне почудилось, что мое сердце остановилось, все вокруг объяла ужасающая тишина, и только тихое потрескивание догорающей свечи, готовой вот-вот погаснуть, нарушало ее.

— Ну? — снова спросил он. — Что там стряслось?

Я сделал шаг влево и наклонился над ним: он лежал и смеялся, смеялся очень тихо, превозмогая боль, но смех его был добродушный. Он откинул одеяла, и я увидел сквозь дыру в его животе зеленый брезент носилок. Он лежал на них, не шевелясь, и, казалось, чего-то ждал. Я долго смотрел на него, на его улыбающийся рот, на дыру в животе, на волосы: это был Дрюнг.

— Ну, что у тебя там? — опять спросил он.

— Свечка, — тихо ответил я и снова посмотрел на пламя: оно все еще не погасло, его сияние, желтое и торопливое, трепещущее, временами взметывалось вверх всполохами огня и заливало светом всю комнату. Я услышал, как Дрюнг выпрямился, носилки тихонько заскрипели, часть одеяла соскользнула на пол, и тут я снова взглянул на него.

— Не бойся, — он тряхнул головой, — свет не погаснет, он будет гореть вечно, я знаю.

Но в тот же миг его бледное лицо еще больше опало; дрожа всем телом, он схватил меня за руку, я ощутил его тонкие крепкие пальцы.

— Смотри-ка, — в страхе прошептал он, — а ведь он гаснет.

Но в картонном стаканчике все так же свободно плавал еще не сгоревший фитилек, и все так же оставался на поверхности его крошечный кусочек.

— Нет, — заверил его я, — он бы уже давно погас, ему оставалось гореть не больше двух минут.

— Проклятье! — вскричал Дрюнг, лицо его исказилось, и он ударил ладонью по стаканчику, да так сильно, что заскрипели носилки и на какое-то время нас окутала зеленая темень, но, когда он убрал свою дрожащую руку, фитилек по-прежнему плавал в стаканчике и по-прежнему излучал свет; я посмотрел сквозь дыру в животе Дрюнга на желтое пятно на стене позади него.

— Ничего не поделаешь, — сказал он и снова улегся на носилки. — Ложись и ты, нам остается только ждать.

Я пододвинул свои носилки впритык к нему, так что соприкоснулись металлические штанги; когда я тоже лег, свет как раз горел между нами, трепеща и покачиваясь, такой несомненный и такой сомнительный, ибо давно должен был бы погаснуть, но не гас; временами, когда дрожащее пламя ослабевало, мы оба одновременно поднимали головы и в страхе смотрели друг на друга, и перед нашими измученными глазами представал черный дверной проем, окантованный с четырех сторон ярким желтым светом…