Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 51

Теперь Ангелика принадлежала ему, и он был счастлив. Он пел о ней в академии, пел ей в церкви, в семинарии, воспевал ее в серенадах, но свадьбу решил отложить до тех пор, пока не станет великим и могущественным. Скопив почти сотню риксдалеров, он решил сдать экзамен на звание капельмейстера и стать профессором и рыцарем. Но не успел он и шага ступить на этом славном пути, как в его жизни произошли перемены, превратившие почти все мечты в ничто.

Однако в апреле, в воскресенье, господин Линдбум устроил у себя на Норра-Гатан пирушку с песнями. Среди гостей был первый тенор, шорник, и первый бас, кондитер — не кто иной, как хозяин крысоловки. Последний неустанно повторял историю об изюме и горчичном шнауцере, вызывавшую всеобщее веселье, а господин Лундстедт смиренно опускал голову и заверял, что никогда в жизни не лгал, а потому был уверен, что и другие говорят правду, ибо так научили его родители.

Пели допоздна, много выпили, а после отправились в «Сулен» ужинать. Вот уже убрано со стола, выпит пунш, товарищи было снова собрались петь, но тут дверь открылась, и в залу вошел согбенный старик с мешком и тяжелым посохом.

— Вон отсюда! Ничего не получишь! — встретила его буфетчица, едва тот успел поздороваться и спросить, нет ли здесь Альрика Лундстедта.

Услышав свое имя, молодой человек оставил певческий круг и подошел к старику, правда, не с распростертыми объятьями (что и не принято на Ронё, кроме как между людьми высшего сословия), а, скорее, в замешательстве и смущении, какое обыкновенно испытываешь при виде неимущих родственников.

— Вот я и приехал! — не протягивая руки, обратился старик к сыну. — Дай же мне что-нибудь поесть — у меня с самого Кальмара маковой росинки во рту не было.

— С Кальмара? Что вы делали в Кальмаре? — спросил Альрик, с досадой взглянув на жалкое платье отца.

— Ах, Господи, это долгая история, дай я сперва сяду, — ответил старик.

Их разговор слышал господин Линдбум. Неожиданная встреча отца и сына растрогала его впечатлительную душу, он поспешил дать волю чувствам, которые еще не вылились в песне, и, учтиво поклонившись, приблизился к старику, предложил ему руку и произнес:

— Что я слышу, неужели это сам господин Лундстедт — родной отец моего друга детства, если позволите, родитель нашего несравненного товарища! Не откажите же зеленым юнцам, будьте гостем в нашей веселой компании, высокоуважаемым и почетным гостем! Друзья, поднимем бокалы и встретим господина Лундстедта четырехкратным «ура»!

Прозвучали крики «ура», старику пришлось отложить посох с мешком и занять почетное место — так товарищи называли между собой кожаный диван.

— Я имел дерзость подслушать, что господин Лундстедт только что из Кальмара, — вынужден был начать господин Линдбум, так как отец и сын онемели от столь торжественного приема. — Хорошо ли доехали? Повезло ли с погодой? Никаких приключений?

— Так я еще никогда не катался!

— Да что вы говорите! — прервал его господин Линдбум, который был большой охотник до приключений. — Расскажите, прошу вас! — И он сделал жест, словно приглашал товарищей отведать изысканное блюдо собственного приготовления.

Но старик оказался никудышным рассказчиком и лишь в нескольких словах сообщил, что в Нючёпинге сел не на тот пароход и вместо Стокгольма очутился в Кальмаре. В Стокгольм ему пришлось идти пешком, так как, пока он восемь дней ожидал парохода, все его сбережения кончились.





— Не может быть! — постоянно перебивал старика господин Линдбум и вставлял разные вопросы, чтобы добавить рассказу немного красок, но все впустую, поскольку, сообщив суть дела, старик замолчал. Он без особого интереса отнесся к предложению выпить пунша, однако смотрел по сторонам так, будто чего-то искал. Кондитер по собственному опыту знал, о чем говорят подобные взгляды, и пришел голодному на помощь: он что-то прошептал Лундстедту-младшему, тот поднялся и предложил отцу подойти к стойке и отведать угощения. Оторопев при виде такого разнообразия блюд, старик застыл в долгом раздумье, и Альрику пришлось самому поставить перед ним большую плоскую тарелку, где лежало понемногу каждого лакомства, так что все это напоминало огромный винегрет, бутылку с водкой и квас.

Как только старик утолил голод, веселье продолжилось с новой силой; старику спели «Волна — моя жизнь», кивками и голосом выделяя слова «пусть волны шумят и дуют ветра», намекая таким образом на ремесло Альрикова родителя.

Потом пили, и господин Линдбум произнес одну за другой три речи. Первая была о старости, ее неоспоримых достоинствах и преимуществах перед молодостью; вторая о море, этой величественной стихии, и сокрытых в ней опасностях, а также о том, как рассказчик впервые плавал под парусом к Блокхюстуллен, потерпел крушение и спасся. Затем господин Линдбум поведал своим слушателям о суровом жребии рыбака, а шорник, которого рассмешили эти слова, закричал «браво!». Линдбум красочно описал, как в Меларен закидывают и вынимают сети, а в Норстрёме тащат волокуши и ловят корюшку, потом предложил выпить за сына морей, дух викингов, железную волю и повелителя бурь — тут в виде иллюстрации последовала песня «Как в гневе свирепствует бу-у-у-ря!», и кондитер в честь старика блистательно исполнил соло первого баса. В довершение всего Линдбум продекламировал «Ангелику» Мальмстрёма, тайно обращаясь к господину Альрику, юноша поднял свой бокал и с глазами полными слез и многозначительным выражением на лице произнес одно только слово: «Ангелика!»

Как подействовали эти многократные восхваления на Лундстедта-старшего, было бы непросто определить даже опытному наблюдателю. Старик, казалось, погрузился в думу и только кивал седой головой в такт песне, но никакого участия, благосклонности или признательности не выказывал. Господин Линдбум, однако, во что бы то ни стало хотел добиться от сына моря какого-нибудь рассказа о любопытном случае или приключениях и выжимал его, как лимон, обвивал дружественными речами и доил, как корову, но старик оставался бесчувствен, сворачиваясь, словно еж. Тогда господин Линдбум осторожно спросил, не будет ли ему дозволено в знак глубочайшего почтения называть старика «дядей». Это, мол, возвысит его, Линдбума, простого сына народа, и он сможет с большим правом называться братом такому гению, как Альрик Лундстедт. По окончании церемонии сердечный юноша предложил виновнику незабываемого торжества свой кров и постель.

Все поднялись и с песнями отправились домой. Постепенно ряды певцов поредели, и два товарища ввели почетного гостя с мешком и посохом в свою комнатушку. Господин Линдбум откинул покрывало и указал гостю его постель, сам же взял вещевой мешок, бросил на ковер с гондолой, сорвал с себя куртку, брюки и, пожелав всем спокойной ночи, лег, как отметил сам, рядом с дамой рыцаря.

Старик долго сидел на кровати и думал. Сын, который в течение всего вечера держался крайне сдержанно, словно боялся узнать что-то неприятное, набрался смелости и произнес:

— Ну, отец, удалось ли вам продать дом и имущество?

— Конечно, — ответил отец, — я сделал все так, как ты просил.

— А деньги? — послышался угасающий голос Альрика.

— Деньги все кончились!

Получив такой сокрушительный удар, юноша лег и притворился спящим. Но в ту ночь он не спал, а думал. Думал, что делать с заблудшим, которого он выманил в мир, и как его кормить; думал о капельмейстерском экзамене, о профессуре и Ангелике, той ли, что он видел в церкви Святого Иакова, или какой-то другой — не важно.

В таких размышлениях он проводил ночные часы, в то время как тишину то и дело нарушал господин Линдбум. На сквозняке горячее сердце несколько поостыло, и в случайно вырывавшихся словах чувствовалась тоска по теплой постели. Около пяти, когда рассвело, добрый самаритянин поднялся, в самом жалком расположении духа натянул брюки, взял особый ключ и выбежал во двор.

Вернувшись, он распахнул окна, уселся в кресло-качалку и принялся сам с собой в непонятных выражениях рассуждать о государственном попечении, законе о призрении бедных и людской непросвещенности, подразумевая скорее отсутствие здравого смысла, нежели книжных знаний. К счастью, красноречие господина Линдбума было слишком мудреным для полусонных слушателей, и в половине седьмого мрачный оратор ушел, окинув одежду старика взглядом, полным глубочайшего презрения, и так хлопнув дверью, что содрогнулся весь дом.