Страница 47 из 53
По воскресеньям Либоц после службы в церкви шел со своей черной сумкой проведать в лечебнице отца, которого всеобщая ненависть почти доконала: отец мучился тремя разными болезнями и уже не вставал с постели.
Там сыну выпадал лишний час пыток. Отец принимал все лживые сплетни всерьез и, исходя из неверных предпосылок, приступал к адвокату с упреками, увещеваниями, предостережениями. Сын давно перестал отвечать на них, поскольку втолковать старику что-либо разумное все равно было невозможно; оставалось лишь отвлечь его внимание, увести к другой теме, и такой темой была подделка пищевых продуктов. Тут отец становился необыкновенно красноречив. Сначала он защищал подделку со своей точки зрения бывшего торговца, рассматривал ее как один из аспектов экономики и демократии, развивал теорию сохранения материи. Затем, вспомнив о своих теперешних муках в качестве потребителя, внезапно менял точку зрения и принимался жаловаться, и его сетованиям не было конца до самого ухода сына, когда звучала коронная фраза:
— Как, ты уже уходишь?
— Мне пора, время для посещений истекло.
— Ты всегда найдешь, чем отговориться!
Сын стыдился, как будто сказал неправду, и, по строгому счету, так оно и было: ведь он ссылался на правила только в виде предлога.
Дела адвоката шли неплохо, но в основном благодаря его репутации пройдохи, который не стесняется в средствах. На этой незаслуженной репутации он получал хороший барыш. Либоц и сам понимал это, а еще читал в глазах клиентов, что они вроде бы находятся в тайном сговоре с плутом, которого вырастили из черенка собственной злобы и привили к его дереву. В конце концов Либоц стал воспринимать свое второе «я» как лицо, существующее независимо от него, и сам внутренне содрогался от такого положения.
А тут еще городские ведомости начали помещать карикатуры, и Либоц мгновенно попал в число героев. Когда он впервые увидел себя в карикатурном виде, изображенного в связи с «Адвокатом Книвингом» и бедной старушкой (донес на него, разумеется, прокурор), Либоц чуть не сошел с ума. С ужасом глядя на свое изображение, он спрашивал себя: неужели я похож на это пугало? И ему казалось, что и в самом деле похож; Либоц разглядывал себя в зеркале, сравнивал с карикатурой и таки находил сходство. Тут он уже испугался себя самого, решил, что не может составить о себе верного мнения, потому что прожженный лицемер, подумал, что проклят, направился в храм, но поворотил оттуда и ушел за город, где, по обыкновению, спорил с Богом, так что на квартиру вернулся успокоенный и заново утвержденный в своей вере, после чего можно было продолжать жить.
Вскоре наступило лето и народ разъехался, а когда Асканиева Карин перебралась в другой город, Либоц возвратился в привычный ему трактир, причем сделал это с удовольствием, тем более что теперь можно было сидеть среди цветов, под деревьями, и смотреть на текущую рядом реку. Правда, Аскания там почти не было видно: он отделывал новый дом на площади.
Либоц уже неделю сидел под своей никогда не плодоносившей яблоней и каждый вечер видел, как прокурор напрасно ищет себе компанию. После омерзительного казуса с тяжбой эти двое безо всякого объяснения избегали друг друга. Сегодня Черне опять ходил от столика к столику в поисках человека, с которым мог бы поговорить. Видя отчаявшееся, изголодавшееся по общению лицо одинокого прокурора, Либоц сочувствовал ему.
— Может, присядешь ко мне? — предложил адвокат.
— Почему бы и нет? — ответил Черне. — Если ты на меня не зол…
— Не зол, не зол!
— Я, конечно, предал тебя, но такова моя профессия, — сказал прокурор.
иногда ему самому казалось, что он заходит слишком далеко, и он раскаивался в сказанном, но тут же начинал стыдиться этого раскаяния, считать себя трусом, так что в какую-то минуту, доведенный страхами до смелости отчаяния, он взял и выложил адвокату все интриги властей. Временами он оглядывался по сторонам в поисках подслушивающих, пугался, запивал трусость коньяком и снова открывал шлюзы, пока его не обуял панический страх из-за упорного молчания Либоца.
— Ты ничего не говоришь, тогда как я своими разговорами закладываю собственную голову.
— Я забуду все, что ты сказал, — заверил адвокат.
— Ты не выдашь меня?
— Я не из таких, — просто ответил Либоц.
Черне различил в этой фразе укор себе, но вступать в спор ему было лень, тем более что прокурор настроился на приятный вечер. Он пропустил фразу мимо ушей, однако его словоохотливость по-прежнему требовала выхода, и он не мог отказать себе в удовольствии в кои-то веки выговориться. Он поделился своим мнением о Шёгреновой тяжбе, признал, что писарь — мошенник, который вскорости, не без поддержки сильных мира сего, заведет в городе собственную контору; прокурору было известно, что Либоц проиграет в апелляционном суде, но, возможно, выиграет в верховном, если добьется пересмотра дела. Затем Черне открыл новую главу рассуждений — посвященную Карин — и прежде всего поздравил Либоца с разрывом, ведь эта девушка совершенно ему не подходит, как, впрочем, и все остальные…
Тут нить разговора перехватил Либоц, который признал, что оказался недостоин Карин, что сам во всем виноват, потому что женщинам безумно скучно в его обществе. Когда они некоторое время помолчали, Черне начал закруглять беседу: после вдохновенных излияний на куда более важные темы любой разговор о пустяках звучал банально, и прокурор оставил всякие попытки заинтересовать собеседника. Угрызения совести, раскаяние и страх склоняли Черне к тому, чтобы уйти, тем более что он чувствовал множество взглядов, пытливо устремленных на него сквозь табачный дым, поэтому он встал из-за стола, прикрывая отход храбрыми заверениями, что готов подтвердить каждое сказанное им слово перед кем угодно.
— Мне ровным счетом все равно, если мои речи дойдут до властей. Им даже полезно было бы послушать!
На том и расстались.
Подошло первое октября, когда Асканий к обеденному часу открыл свой новый ресторан с кофейней. На фасаде двухфутовыми золотыми буквами было написано одно-единственное слово: «Асканий» — с явным прицелом, чтобы его можно было без очков прочесть из «Городского погребка». В отделке преобладали два цвета, белый и золотой, а еще там было полно зеркал. Либоц осторожно предупреждал Аскания, чтобы он не слишком увлекался зеркалами:
— Мужчинам зеркало нужно только для бритья, пить же они предпочитают, не видя себя, поскольку ничего красивого в этом зрелище нет.
Трактирщик оборвал его, заметив, что зеркала — в духе времени.
И вот наступил этот великий день с музыкой и обедом за табльдотом. Асканий делал расчет на большое собрание, на привлечение всех: простолюдины получали возможность встретиться тут за общим столом с аристократами, и всех обещали обслуживать на равных, благодаря чему старомодные и не отвечающие санитарным нормам заведения должны были просто отмереть за ненадобностью. Так, во всяком случае, провозглашалось в рекламном объявлении, которое Асканий поместил в местной газете. Там же упоминалось об отмене прокуренных кабинетов: отшельнический индивидуализм эпохи намечалось вырвать с корнем (!), а посетителей призывали научиться терпимости друг к другу.
Такой метод воспитания не понравился части публики, тем не менее ее привалило много — прежде всего из любопытства.
Увы, настроение в ресторации царило отнюдь не то, на которое делался расчет. Знатные господа злобно поглядывали на простой народ, тогда как последний стеснялся присутствия господ. Для поношенных сюртуков здесь было слишком светло и изящно, для форменных мундиров — слишком скромно. Когда в компании офицеров хлопнуло пробкой шампанское, простолюдины вздрогнули, съежились и принялись отпускать замечания. Портной заговорил о неоплаченных счетах, сапожник посматривал на кое-чьи ботфорты, одним словом, обстановка накалялась.
Впрочем, неудовольствие вызывали и другие обстоятельства. Смущал гардеробщик с обязательной мздой в десять эре, официанты, которые выглядели слишком высокомерно и по-европейски, даже сам Асканий, который восседал за стойкой на своем троне и, казалось, подсчитывал напившихся. Окно в буфетную было и в новом зале, но обмен репликами происходил теперь куда громче прежнего.