Страница 72 из 73
— Но это же решает все трудности. Пускай забудет о новой тяжбе.
— Как же ему забыть о ней? Эта новая тяжба касается вас.
— Меня?
— Речь идет о земле вашего деда — о той самой земле, где вырос рис, который он вам привозил. Вот почему Господь прислал вас сюда. Участок вашего деда занимает всего девятнадцать акров, и часть этой земли будет потеряна, если он не сможет начать сейчас новую тяжбу. А если это случится, то кто будет ухаживать за святилищами вашего деда?
Я посоветовал Рамачандре забыть о тяжбе и о святилищах и сосредоточиться на девятнадцати акрах. Это ведь большой участок — на девятнадцать акров больше, чем у меня, — к тому же он может получить изрядную помощь от государства. Он знает, знает, ответил он снисходительно. Но его тело — он повернулся ко мне длинной костлявой спиной, и в этом движении я уловил гордость, — измождено; он предается религиозному аскетизму; он по четыре часа в день ухаживает за святилищами. К тому же он хочет затеять эту тяжбу. Да и много ли соберешь с девятнадцати акров?
Наш разговор пошел по кругу. От ИАСовца толку было мало: при переводе он смягчал все мои резкости. Открытый отказ не приносил мне избавления: он только давал Рамачандре повод начинать все сначала. Избавление мог дать только уход. И наконец, без лишних обиняков, я ушел, и в рощу за мной последовало множество деревенских мальчишек и мужчин.
Рамачандра тоже увязался за мной — улыбаясь, прощаясь, демонстрируя до последнего мига, что я принадлежу ему. Один из деревенских — по-видимому, его соперник, — видом покрепче, красивее и величавее, — вручил мне письмо и удалился; чернила на конверте еще не просохли. К джипу, заталкивая рубашку в штаны, подбежал какой-то мальчишка и попросил подвезти его в город. Пока Рамачандра излагал мне свои намерения относительно тяжбы, пока тот, другой, писал письмо, этот мальчишка успел быстро вымыться, одеться и приготовить узелок; одежда на нем была чистая, волосы еще блестели от влаги. Мой визит привел брахманов в бешеную активность. Они возомнили невесть что; я был ошеломлен; мне хотелось поскорее выбраться отсюда.
— Возьмем его? — спросил ИАСовец, кивая в сторону мальчишки.
— Нет. Пускай бездельник пройдется пешком.
Мы уехали. Я не стал махать на прощанье. Фары джипа пробили двумя отдельными лучами медленно оседавшую пыль ушедшего дня, которая, снова поднявшись в воздух от движения нашего автомобиля, встала заслоном от разбросанных огоньков удалявшейся деревни.
Так обернулось пустотой и раздражением, а закончилось бегством это добровольное проявление жестокости и самобичевания.
Бегство
Упаковать чемоданы после путешествия длиною в год, до ужина; поужинать; приехать в контору авиакомпании в десять часов, увидеть, что в декоративном фонтане нет воды, а крыловидный прилавок пуст, бирюзовый кафельный резервуар фонтана пуст, мокр и замусорен, лампы горят тускло, всюду беспорядочно разбросаны глянцевые журналы, а в углу возле весов с несчастным видом сидят со своими узлами пенджабские эмигранты; приехать в аэропорт, чтобы сесть на самолет, вылетающий в полночь; а потом ждать до трех часов утра, периодически подвергая себя кошмару индийской общественной уборной, — значит изведать тревогу, злость и наползающее оцепенение. Наступает такой миг, когда ночь уже вычеркивается — и ты ждешь утра. Минуты растягиваются; прошедшая ночь отступает в такую даль, как будто и не была всего лишь прошедшей ночью. Ясность сознания обостряется, но и сужается. Действия, совершавшиеся несколько минут назад, кажутся туманными и ни с чем не связанными, а когда вспоминаешь о них, то чувствуешь легкое удивление. Так Индия потускнела для меня уже в аэропорту; так в эти выморочные часы вся ее действительность испарилась, и отныне уже не только пространство и время отделяли меня от нее.
В самолете мне на колени упала газета. Над сиденьем кресла впереди меня показались длинные светлые волосы и пара голубых глаз, а по моей пояснице забарабанили крошечные ножки.
— Дети! — вскричал американец, сидевший рядом со мной, пробудившийся от пожилого, перехваченного ремнем безопасности сна. — Куда они везут всех этих детей? Почему все эти дети путешествуют? Почему мне так чертовски везет, что всякий раз, засыпая в самолете, я просыпаюсь и вижу детей? Хотите, расскажу вам, какую забавную вещь сказал мой приятель ребенку в самолете? Он сказал: «Сынок, почему бы тебе не выйти на улицу и там не поиграть?» Девочка, почему бы тебе не взять свою чудесную газету и не пойти поиграть на улицу, а? — Глаза и волосы исчезли за темно-синей спинкой кресла. — Этот ребенок сзади меня, наверное, покалечится. Байстрючонок совсем почки мне отбил. Сэр! Мадам! Может быть, вы присмотрите за своим чадом? Оно… оно досаждает моей жене.
Она — жена — безмятежно лежала в кресле рядом с ним, ее юбка задралась над пожилым коленом в обвисшем чулке. Она спала и улыбалась во сне.
Ко мне же сон не шел. Я только надолго впадал в оцепенение, которое усугублял шум турбин. Я часто ходил в уборную, чтобы обтереться самолетным одеколоном. Пенджабцы, сидевшие в хвосте, тоже не спали; от них исходил едкий запах: одного или двух уже вытошнило на синий ковер. Лампочки горели тусклым светом. Ночь оказалась долгой. Мы летели против вращения земли, и утро все время отступало. Но свет все же показался; а когда на рассвете мы прилетели в Бейрут, я как будто перенесся после волшебного странствия — со всеми сопутствующими мучениями, — в новенький, сверкающий мир. Недавно здесь прошел дождь; бетонированная площадка аэродрома была влажной и холодной. А дальше раскинулся город — город, наверняка заполненный такими же цельными людьми, как вот эти, одетые в комбинезоны служащих аэропорта, которые катили трапы и подъезжали на электромобилях к самолету, чтобы выгружать багаж. Это были простые труженики, работяги, но в их походке чувствовалась дерзость, они сознавали крепость и ловкость своих крупных тел. Индия сделалась частью ушедшей ночи: мертвый мир, долгое странствие.
Рим, аэропорт, все еще утро. «Боинги» и «Каравеллы», стоящие тут и там, будто игрушечные. А внутри здания аэропорта расхаживала взад-вперед по вестибюлю девушка в форме. На ней была шапочка вроде жокейской — новый для меня фасон; сапоги тоже показались мне новыми. Эта девушка ярко накрасилась: она явно требовала к себе внимания. Как же мне объяснить, как назвать разумным — хотя бы самому себе, — мое отвращение, мое отторжение как от чего-то выморочного и неправильного — от этого нового мира, в который я столь стремительно перенесся? Ведь эта жизнь подтверждала, что та, другая, есть смерть; но та смерть делала все это обманом.
Уже под вечер я прилетел в Мадрид, изящнейший город. Здесь мне предстояло провести два или три дня. В последний раз я был в этом городе еще студентом, десять лет назад. Здесь я мог бы вернуться к моей прежней жизни. Я — турист, я свободен, при деньгах. Но ведь только что я обрел огромный опыт; Индия закончилась только двадцать четыре часа назад. Это было путешествие, которого, возможно, не следовало совершать; оно раскололо мою жизнь надвое. «Напиши мне сразу же, как только окажешься в Европе, — просил меня один друг-индиец. — Мне интересны твои самые свежие впечатления». Теперь я уже не помню, что написал тогда. Письмо вышло бурным и бессвязным; но — как и все, что я писал об Индии, — оно не изгнало никаких бесов.
В течение моей последней недели в Дели я заходил в разные магазины тканей, и в Мадрид я прибыл с коричневым неперевязанным свертком, испещренным словами на хинди: там был отрез материи на пиджак — подарок архитектора, с которым я недавно познакомился. На третий или четвертый день нашего знакомства он выказал мне свою дружбу и приязнь, и я ответил тем же. Такой обычай — одна из приятных сторон Индии; она сочетается со всеми остальными сторонами. Архитектор довез меня до аэропорта и смирно сносил мои вспышки раздражения, когда я узнал о задержке рейса. Мы выпили кофе, а потом, перед тем как уйти, он вручил мне этот сверток. «Пообещайте, что закажете себе пиджак из этой ткани, как только окажетесь в Европе», — сказал архитектор.