Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 140

Как потом выяснилось, не пришло только пять человек: трое больных, один подшиватель валенок и портной. У всех остальных, за зимним временем, дела никакого не было, и все они, вытягивая шеи, смотрели теперь во все глаза на меня.

Вообразив, вероятно, что я специально приехал к ним — решать, как им быть, они усердно, один перед другим, высказывали мне, что так быть, как раньше было, никак вперед не может быть. Это, впрочем, и мне ясно было: при бюджете в четыреста рублей и доходах в 40–60 рублей выходит, что и это логовище больше уже не обеспечивает мизерного существования. Гораздо труднее было ответить на их вопрос: — Как же быть?

Как быть? Переселением их угостить?

— У нас земля, положим, дареная, восемь десятин на душу… Известно, если бы на новенькую земельку — когда худо? Да ведь опять далеко… Да и с новой-то землей мы не привычны обращаться, слышь, надобно восемь быков в плуг. Где столько скота соберешь? Во всей деревне не сыщешь!

Восемь десятин на душу — это значит на квадратную версту двенадцать, и уже мечтают о китайском клине. А в Бельгии при восьми тысячах живут, и как живут!

Какой-нибудь кустарный промысел? И я начинаю ломать голову и думать, какой бы промысел подошел к ним? Делать сани, колеса, бочки, ободья гнуть?

— Лесу-то ведь близко нет.

— Ну… другое что-нибудь… Ну, вот лен сеять?

— Ну!..

— Ну вот там… из него вы крутите там, что ли, что?

— Холст ткут изо льна.

— Ну вот холст, — говорю я, довольный, что вышел из затруднения.

— Ну-ка! ну-ка! посчитай! Это столь просто, что не только мужик, а и баба всякая видимость эту тебе покажет.

И в подтверждение они кричат:

— Алена Митревна!

Из-за перегородки показывается испуганное вытянутое лицо.

— Подь сюда, не бойся! Вот обозначь господину видимость насчет льна, значит. Значит, к примеру, какие такие толки с этого дела выходят?

— Какие толки, — умирающим голосом, но протестуя, говорит Алена Митревна, — никаких толков и нет.

Начинается счет, и выходит, что сумма сырой кудели и расход на ческу или окраску, не считая работы, меньше, чем если, не тратя денег на ческу или окраску, прямо продать льняную кудель.

Доказав, крестьяне в упор смотрят на меня.

— Ну!.. — начинаю я и вовремя спохватываюсь. Желая утешить их чем-нибудь в отношении дешевых цен, я хотел сказать им: «Ну, бог даст, на будущий год неурожай будет». Но как же желать неурожая? Соседям разве его пожелать? Тоже неловко.

— Ну, так как-нибудь проживете, — говорю я, и так как мои сани уже готовы, то и спешу выбраться из этой лучшей, но все-таки очень грязной избы.

Мы опять мчимся во весь дух и наверстываем потерянное время.

Как ни мчимся, но на последней станции, откуда остается еще 25 верст, я смотрю на часы и вижу, что в моем распоряжении всего час и пятнадцать минут.

— Барин! — тревожно вскакивает с облучка привезший меня ямщик, — вот чего, просите, чтобы пегих тройку вам заложили, те доставят!

Я на ходу ловлю крылатое слово и вваливаюсь в грязную приемную.

— Вы писарь?

— Так точно.



— Вот вам на водку три рубля, если заложите пегих, ямщикам, которые помогать будут закладывать, — рубль, с ямщиком, который со мной поедет — особый разговор.

Через семь минут я уже осматриваю тройку запряженных пегих. Это высокие тонкие лошади с чутко настороженными ушами. Я понимаю кое-что в лошадях и успокоенно говорю:

— Это лошади!

— Таких лошадей на всем тракту нет.

Да, красивые лошади: тонкая породистая кожа, белые и, кажется, гнедые пятна; на дворе уже вечер — хорошо и не разберешь.

— Отворяй ворота! — кричит с затаенным волнением ямщик.

Мы вылетаем на улицу, или, вернее, влетаем в какую-то кромешную тьму; со свету кажется один какой-то грязный и темный фон. Первым делом сани наклоняются набок и мгновение стоят в нерешительности — в какую сторону им опрокинуться. Ямщик исчезает и снова появляется уже на ходу; лошади мчат каким-то бешеным вихрем. Что это? Мост? Там темная бездна… Все уже позади. Уже двадцать раз сани становились то на одно, то на другое свое ребро, двадцать раз мысленно я уже лежал на земле, двадцать раз исчезал и появлялся ямщик… Не все ли равно? Выбору ведь нет: или поспеть, или совсем не ехать.

Глаз как-то странно осваивается с темнотой. Темно, небо в тучах, нет луны, а какой-то свет, помимо белого снега, точно лучится из самого мрака. Иногда вдруг точно ярче вспыхнет и словно золотым проблеском пронижет мрак.

Все окружающее условно; может быть, это дорога, а может быть, мы сейчас же с размаху влетим в какой-нибудь страшный бездонный овраг; может быть, вот-вот повалит снег и задует метель; Борей с надутыми щеками уставился и ждет во всеоружии всех атрибутов метели; может быть, мы поспеем на станцию, может быть, нет.

Коренник уже наладился на предельную рысь, а пристяжки уносят во всю свою прыть и злятся, что не могут обогнать самих себя. Колокольчик слился в один ровный сплошной перебой, и в такт ему отдавались только скачки пристяжных.

Я в утомлении закрываю глаза: сон не сон, но я ясно вижу бритое тонкое лицо американца с его козлиной бородкой. Я веду с ним разговор осязательный и реальный, как будто говорим с ним где-нибудь в гостиной.

— У нас пятьдесят тысяч пудов груза везет пять человек поездной прислуги. У вас для этого нужно две тысячи пятьсот лошадей и тысяча двести пятьдесят людей. На одного такого работника приходится больше семисот ваших сил… О, вы большие байбаки и хотите одним нашим куском накормить семьсот своих… Эту задачу нельзя выполнить ни даже с точки зрения какой-нибудь индийской цивилизации, где природа получает много, а помогает отчасти.

— Извозный промысел, — лепечу я, — у нас в особых условиях!..

— Но не в особых же условиях от мировых необходимостей, создающих и вам цену на ваш товар, который вместо одного работника везут семьсот… При таких условиях, пока привезут ваш товар, его стоимость поедают в одной уже перевозке.

Я вспоминаю, что нередко хозяева своего хлеба убегают с наших рынков от своего товара, так как дают за него меньше, чем заплачено за извоз.

Американец говорит дальше:

— Да, да, в вашей стране есть многое, что не так… У вас двести пятьдесят миллионов десятин удобной земли и сто миллионов населения — «исключительно земледельческая страна». Итого, две с половиной десятины на душу, а у нас один рабочий с машинами обрабатывает сорок десятин… У вас урожай сам-четыре, а у нас сам-двадцать. Итого, на одного вашего рабочего опять восемьдесят наших.

— У нас принцип неотчуждаемости орудий производства…

— Да, каждому своя свинка и полоска…Но все-таки без второго этажа и вы обходитесь, и в то время, как пуд пшеницы стоит тридцать копеек, крупчатка ваша рубль шестьдесят копеек. В то время, как кудель стоит рубль, пуд конопли стоит пять-шесть рублей. И все так. Привязав руки всех к земле, вы все-таки платите, или, вернее, платят всё те же с привязанными руками за расход второго этажа. И, чтоб избавиться, вы уменьшаете потребности; пятитесь взад, в глубь самих себя и разводите ирландскую картошку и скотоводство…

— Да, но у нас нет пролетария…

— Он у вас есть. И в ваших деревнях тридцать процентов безлошадных и теперь, а пролетарий наш не пустит в жилище вашего собственника и своей собаки.

— Но наш собственник сыт.

— Картошкой или суррогатом хлеба?

— У нас нет зато социальных вопросов.

— Это гордость истощенного голодом человека; он не двигается потому, что он больной и больше думает о смерти, чем о жизни.

— Это клевета!

— И заметьте, что все, говорящие о самобытности, меньше самобытны, чем те, которые о ней не думают; Турция, Персия, Китай, Индия очень самобытны, но их жмут другие народы, а культура Запада, не думая о своей самобытности, в то же время, в смысле отстаивания своих национальных интересов, имеет неизмеримые преимущества; близкий пример Китай и Япония… Я говорю о вашей самобытности потому, что национальный вопрос у вас, кажется, модный; причем некоторыми он понимается в том смысле, чтобы душить и морить голодом все другие национальности…