Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 140

Лежит Иван день-деньской на своей незатейливой кровати: два кола, перекладины на них, упертые в стенку, несколько досок. Тулуп в головах, азям сверху накинут. Желтый, как воск, смотрит своими красивыми выцветшими голубыми глазами и нет-нет и застонет.

— Худо? — окликнет его Акулина.

— Нет, — глухо, односложно ответит Иван и вздохнет.

Лежит, а шум в ушах: словно колокол или музыка, голоса чьи-то говорят…

— Ты с кем говоришь-то? — испуганна покосится Акулина.

— Не видишь разве, кто сидит-то на сундуке, — угрюмо соберется и замолчит на время Иван.

— Алешка, слышь, повадился к нему, — шептали бабы между собою.

— Ох! — вздыхала глубоко бабушка Драчена и не договаривала тяжелой думы.

Длинные, нескончаемые разговоры тянулись и днем и ночью, — больные и странные, в которых чувствовалась такая нежная, страстная, тоскующая любовь к сыну, что скорее такое чувство подходило бы к женщине, притом женщине очень чуткой, нежной и любящей. Может быть, это объяснялось тем, что Алешка был похож на мать красавицу, которую любил всей силою своей души Иван. Она только год и пожила с ним и умерла от родов. Он любил сына, как наследство той, кого дороже не было для его сердца, а ее сына не хотели… Опозорила проклятая женщина, и он, безумно любивший, ничего не мог сделать, ничего не мог дать и обречен был видеть страдания того Алешки, радостный вид которого был ему дороже всех радостей жизни.

Пришла весна, снег сошел, чрез силу отсеялась Акулина, потому что была совсем уж на сносях. Опять холода и даже снег выпал.

Ивану хуже стало: при каждом вздохе затягивалась там, в груди, какая-то бесконечная, испорченная, с дыркой, гармония.

Увели Акулину в баню рожать и, пока с ней там возились, Иван богу душу отдал.

Одна душа ушла к богу, а две новых на землю явились на смену ушедшей: двойню принесла Акулина.

— Мамка, — встретил входившую мать Никитка, — тятька помер… Этак пригнулся, глядит на сундук-от и бат: «Ты, что, бат, все за сундук держишься, ходь сядь тут». А тут опять: «Алешка… Алешка… иди… и-ди!», а тут брякнулся этак навзничь и заколокотал, заколокотал… Мы глядим с печки — страшно.

Год тяжелый пришел. То весна, то зима брали верх.

— Ничего не будет, — говорили тоскливо одни.

— Не даст ли господь тепла да дождичка… Оно, ежели бы тепло…

— Вой у Гницяноких на назме терпит: тепло в ем, слышь, и земля не клекнет…

— Так ведь, братец ты мой, у них вот с ихней стороны еще это заведение идет. Опять же земля земле рознь.

— Этак…

Пришли и тепло и дождь, но дело уж погибло.

Акулина еще весной продала телку: надо было кормиться. Хлеб, еще как весна открылась, вздорожал. С 32 копеек сразу выскочил на 90 копеек.

Того, что с осени продано было на недоимку, хватило бы по теперешней весенней цене на три недоимки: эх, удержать бы до весны! Близок локоть, да не укусишь. Да и ждать кто ж станет?

Иван Васильевич тысячи две пудов собрал: теперь его рукой не достанешь. Смеется:

— Я, бат, подожду: до двух рублей дойдет — ты гляди в поле-то чего? А в амбарах? только мыши бегают.

Нет запаса; у людей нет, у ней-то чего? господи, господи, что ж это будет? Восемь душ, один меньше другого…

Хоть бы этих-то двух господь убрал… Просто моченьки нет…

Пожалел господь Акулину: близнецы, оба в Ивана, с креста снятые, недолго ее помучили.

Закладывая торопливо последнего в гробик, Акулина точно боялась, что вот оживет этот задумавшийся вечною думою трехнедельный сморщенный и сухой старичок.

Но когда принесли на могилку его и стали зарывать, всхлипнула Акулина и в землю поклонилась своим крошкам.

— Спасибо вам, ангелы божьи мои, что пожалели меня, грешную, и не маяли долго… К господу богу идите, радость жизни вкусите там, здесь где уж? Сподобил вас господь хоть без греха от земли отойти…

Вытерла слезы Акулина, высморкалась, поклонилась дяде Василью за могилку и пошла домой с легким сердцем: развязал господь руки, — и год голодный как-то словно не страшен стал.

Скоро кончилась уборка в этом году. Собрали мало, больше взяли лишь те, у кого земля поновее была.

Голы поля, голо на душе.

Снег раньше времени лег.

Пошли подати.

За Иваном всего числилось тридцать восемь рублей тринадцать копеек.



Худо было то, что Иван собственно не был коренным жителем села. Его, верстах в двадцати, деревня сперва вышла на малый надел, затем переписалась в мещане и в конце концов мало-помалу разбрелась вся до последнего человека кто куда. Жена Ивана, хотя и была из того села, где приютился он, но по мужу тоже теряла свои права. Пока Иван жил, все смотрели на него, как на своего. Но теперь, когда он умер, вопрос стал иначе. Вдова с пятью детьми какая работница? По этакому году, очевидно, ей не миновать прожить все, а раз прожить, где уж ей на ноги встать?

Акулине, как гром на голову, свалился приказ старосты Родивона:

— Ты слышь, Акулина, мир порешил землю от тебя отнять, а за недоимку Бурка и хлеб смотать.

— Это по какому такому закону? Нешто можно последнюю лошадь…

— А по такому, что ты мещанка… не то что лошадь, не хватит, и избу смотаешь.

— Что уж это? Земля бессудная!

— Этак… А ты перва узнай… Баба умная, не дурочка, можно, кажется, и у людей спросить, если так думаешь, что вру…

— Батюшки, чего ж я делать стану?

— Худо-то худо… чего станешь делать?

Бросилась Акулина во все стороны: побежала было и к управителю, но три года не прошли даром.

Спина у Акулины стала широкая, как у мужика, румянец на щеке, точно старая краска, приклеен, а у глаз и на лбу много мелких, мелких морщинок набежало. Кому этакая нужна?

Пробовала было сходу кланяться, просила стариков.

Но старики неприветливо отнеслись к Акулине: закон более суровый, чем сострадание к другим, выступал властно и неумолимо: закон своей рубашки. Знала Акулина, что мир строг и безжалостен к вдовам, а все-таки — не ждала такого отпора.

— Пожалейте, старики…

— Мы тебя пожалеем, а нас кто?

— Вас много…

— Много, да каждый для себя…-

— Отсрочку дайте.

— Какую тебе отсрочку? пока съешь все? какой ты работник теперь? Ты прикинь-ка, что у тебя есть, а сколько ртов, а хлеб-то уж вон он все полтора?

— Чего толковать? И так, и этак, а уж не миновать все едино тебе Христовым именем… Мир хоть ослобони…

— Батюшки, пожалейте, будьте отцы родные… Я не пьющая какая, дело за мужика все справлю как есть… Как-нибудь перебьюсь зиму, — на весну все-таки как ни есть… Дети, куда ж я с ними?!

— Их-то, детей, не было бы, кто стал говорить бы?

— Господи, боже мой, что ж мне делать?! Батюшки, кормильцы, пожалейте!!

Акулина повалилась в ноги. Старики терпеливо молчали.

— Мучишь ты себя без толку, Акулина, — проговорил Василий. — Ты видишь, чать, сама… мир.

— Дядя Василий, чего ж я делать стану?

Пошел с торгов Бурко.

Акулина совсем ошалела и на коленях ползала за крестьянином чужой деревни, купившим Бурко.

Богатый крестьянин, с мягкой каштановой бородой, робкий и тихий, ничего не отвечая, осторожно обходил Акулину и торопился, привязав Бурко, уехать.

— Батюшка, батюшка! — вопила Акулина, — пожалей ты меня, несчастную… шесть душ сирот… охо… хо!..

Тихо, едва слышно, бормотал крестьянин свои оправдания, подбирал незаметно вожжи и вдруг, вскочив на облучок саней, погнал лошадь.

— Ox-xo-xo! — неслось Акулинино причитание. — Батюшка… батюшка… Бурко, батюшка, на кого ты меня покидаешь… Бурко, батюшка… Охо-хо-хо!!

— О-ооо! о! о! — переливами неслось по селу.

Снесли несчастную в избу. Половина баб сбежалась во двор к Акулине и вместе с ней выли: это все, чем они могли ей помочь.

Точно смерть наступила в душе Акулины, и она сама, и весь мир — все стало одним большим безнадежным пустым гробом.

Мертвым легко лежать в гробу, но если у живого жизнь превращается в гроб без смерти, то это положение можно сравнить разве с ощущениями заживо погребенного.