Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 120 из 140

«Спи, царица небесная с тобой, насыпай силушку, — думает Анна, — спи, пока молода, пока старость не нагрянула: скучная, пустая, с длинными да бессонными ночами…»

И опять бьет Немальцев в чугунную доску, и замирают тоскливо удары в усадьбе, в поле, в темном просвете, откуда выглядывает заречный лес. Черные тучи спустились к земле, еще белее кажется снег, и далеко видно от него в насторожившейся тишине.

У чугунной доски скамья, — присел на нее Немальцев и мурлычет что-то. Маленький кудластый песик плетется к нему, виляя хвостом. Положил мордочку на колени старику и смотрит ему в глаза: точно вспоминает что-то или жалеет, что уходят годы хозяина и его, кудластого песика, годы… так и пройдут они все — тени земли — и бесследно исчезнут где-то там, в темной ночи.

— Пса… пса… — тихо, ласково шепчет старик и внимательно смотрит в глаза песика, словно вот-вот заговорит с ним песик.

Вся жизнь назади, вся как на ладони, и всю помнит ее старик.

Помнит, как рос он вон в той деревушке, что приютилась там, у горы, и спит теперь в ворохах соломы, занесенная снегом.

Те же лачужки, то же житье, а может, и хуже… Так же, как и теперешние, и он, парнишкой, околачивался, бывало, в тятькином картузе: пачкался в лужах, сушился на привольном солнышке, шарил по задам дворов и бегал в заречный лес по ягоды да по грибы. Отец за вихры драл, мать подзатыльниками угощала, — ревел тогда он, а потом с горя уплетал краюху черного хлеба.

Мать умерла. Мачеха уже не матерью была, и плакал, бывало, Лукашка, забившись где-нибудь на задах, мать родную вспоминая.

Подрос — работа пошла: летом отцу помогал в пашне да бороньбе, хлеб жал, а зимой из заречного леса дрова возил в город. Теперь какой это лес? Пеньки одни. Помнит он тогдашний лес. Стояли зеленые ели до неба, опушенные снегом, а между ними березки нежные дрогнули от лютого холода. И казался не лес то, а какое-то царство заколдованное или город, слышался временами точно звон колокольный оттуда, из волшебной пустоты зеленого бора.

Вырос Лукьян. Откуда взялся рост высокий, ширина в плечах, смотрит голубыми глазами и точно сам стыдится, что такой молодой и статный он.

Кто крепостным родился, а он из вольной семьи.

Пришло время по ревизским сказкам солдатчину отбывать Лукьяну, повез отец парня в город. Представил зачетную квитанцию за сына, и освободили его было от солдатчины.

Этого только и ждали в семье: тут же, как вернулись домой, еще до заговенья, и свадьбу сыграли. Крестьянскую свадьбу недолго сыграть: съездил Лукьян в соседнюю деревню, поглядел раз на вольную солдатскую дочку, молодую Ирину, а во второй раз увидел ее уже в церкви, когда под венцом обоих поставили.

Только приехали из-под венца домой, только сели было за гарный стол, как входит в избу старшина:

— Скорее одевайся: ошибка вышла… Тебя в солдаты…

Так из-за гарного стола и ушел Лукьян на двадцатипятилетнюю службу, ушел от молодой жены, от родных полей, от заречного леса.

Сперва в Саратов угнали. Выломали там из него николаевского солдата и отправили в Бутырский полк на Кавказ, вместе с другом его, Степаном Петровичем.

На Кавказе Степан Петрович в фельдфебеля выскочил, а Лукьян Васильевич дослужился до нашивок.

Усядутся они, бывало, со Степаном Петровичем, оба тихие, степенные, по службе исправные, где-нибудь на бережку синего моря и разговаривают друг с другом.

Степан Петрович бобыль, и рассказывает ему Лукьян Васильевич о своей стороне, о братьях, отце, о молодой жене Ирине.

— Вот, Лукьян Васильевич, доживем свой срок, — жить к тебе приду, — скажет Степан Петрович.

— Что ж, милости просим, Степан Петрович, рады будем… во как примем.

Крымская война началась.

Бутырский полк отправился в Севастополь. По камням верст по восьмидесяти уходили в день.

В Севастополь пришли поздно вечером и прямо на южную сторону. Тогда только начинали укреплять город.

Ведет их провожатый казак: идут за ним солдаты и смотрят, все мешки да мешки.

— Это, видно, овес для конницы, что ли, припасен, — толкуют между собой солдаты.

Кончились мешки, а казак провожатый скачет, догоняет батальонного и кричит ему:

— Ваше высокородие, за крепость ушли.

Смотрят солдатики: какая же такая крепость, где она?

— Да вот эти самые мешки и крепость, — говорит казак.

Смешно всем: ну и крепость!

Тут и на ночевку устроились: так без хлеба и залегли.

Утром проснулись: нет хлеба. Солнце уж высоко поднялось, — нет хлеба. Скучно без хлеба.

Заглянул, наконец, каптенармус в палатку, — важный, форменный.

— Хлеб получать!



Повеселели сразу солдатики.

Повел Немальцев своих с мешками за каптенармусом.

Вдруг с моря, — жи-и, — черное что-то в крышу влетело.

— Это что? галки, что ль? — спрашивает Немальцев.

А каптенармус идет впереди, — жирный живот вперед, в одной руке карандаш, в другой бумага, и говорит:

— Будет тебе галка, как хватит… бомба это.

«Вот она какая бомба», — думает Немальцев.

Еще одна пролетела, другая, третья.

Вдруг как щелкнет где-то близко-близко…

Смотрит Немальцев: лежит уже каптенармус на земле, — так и лежит такой же важный, как и шел, лицом к земле: в одной руке карандаш, в другой — бумажка… прямо в голову щелкнуло, и лопнула голова, как спелый арбуз, и залепила мозгами солдатиков, что шли за ним с мешками для хлеба.

— Вот тебе и жизнь! — говорит один.

— Вот тебе и хлеб! — говорит другой.

Прибежали с носилками, подобрали и унесли убитого.

И пошло день за днем то же: днем в траншеях, ночью на окопах.

И растут вместо мешков один за другим грозные валы севастопольских бастионов.

А неприятель все палит да палит: двадцать девять дней без перерыву… Город весь в развалины обратился. В улицу попадет бомба: так и выроет яму.

Видел Немальцев, как флот потопили.

Только и остался пароход «Владимир», грузы в гавани с одного берега на другой перевозил.

Привязались солдаты к фельдфебелю: по службе не то, что строг, а прямо не допустит до оплошности, — все вовремя в каждом и усмотрит и убережет. А вне службы не было лучшего советника: вникнет, растолкует, а беда придет— и выручит. С виду молодой, красивый, бравый. В обращении прост, только устанет когда, или если озабочен, тогда становится неразговорчив, отвечает коротко, нехотя, а сам смотрит и точно не видит того, с кем говорит, или думает о чем-нибудь далеком-далеком.

Приходит как-то фельдфебель и говорит:

— Поход: на три дня одежу, провизию бери…

— Степан Петрович, куда же это? — спросил Немальцев.

— Лукьян Васильевич, куда же это? — ответил ему Степан Петрович, — откуда я знаю?

Четвертого августа, перед сражением на Черной речке, говорит фельдфебель Немальцеву:

— Сон мне нынче приснился, Лукьян Васильевич. Будто стоим мы в Саратове, и успенская просвирня — помнишь? — меня блинами угощает… И так из-под них и фырчит масло… горячие, вкусные, так и фырчит, а я ем… И что значит этот сон, и не знаю.

— К письму это, Степан Петрович, — говорит Немальцев.

Заглянул Степан Петрович ему в глаза и говорит раздумчиво;

— В том-то и дело, что письма я никакого не получал.

Плохо пришлось в тот день бутырцам. Неприятельские ружья не чета были нашим, из кремневых переделанным ружьям: на сто саженей улетали из нашего пули, а у неприятелей были такие ружья, что и не видно еще их, а уж наши от их выстрелов валятся.

Повели Бутырский полк в атаку. Валится народ.

Полковник кричит:

— Братцы, добежим скорее, да в рукопашную!

Добежали… Взяли первую линию… на вторую пошли… Но такой огонь открыл неприятель, точно весь ад навстречу полетел.

Батальонный повернулся было, поднял руку, — сказать, вероятно, что-то хотел, — и свалился, как подкошенный… Ротный свалился… Полковника уже пронесли на носилках. Кричит товарищу, полковнику другого полка: