Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 140

И опять новые рассказы про горного исправника. Иван Владимирович искусно обрисовал тип пройдохи-негодяя, которого тридцать раз прогоняли за воровство, но в критические минуты снова принимали на службу за распорядительность.

— Действительно, я вам доложу, — говорил Иван Владимирович, сидя степенно, опираясь одной рукой о сиденье дивана, а другой, в которой была тавлинка с табаком и платок с красным обводом, плавно проводя по временам по воздуху, — бывают такие случаи в приисковом деле, что хоть бери, а дело делай. А то ведь неопытный да нераспорядительный совсем зарежет. Да вот я вам скажу… Приняли одного… Ну, действительно, честный, — ни-ни… Ну, хорошо… Приезжает на прииск… Речь рабочим говорит… объясняет им, что он взяток брать не будет и все у него будет по закону… Хорошо… Едет на второй прииск — и там то же… на третий… Объехал всех, воротился в свою резиденцию и руки потирает от удовольствия, какой он честный человек. Вдруг — трах! — Бунт на приисках, бунт на приисках, в одном, другом, третьем… Сразу раскусили, что за гусь. Туда, сюда… Да хорошо, что еще вовремя догадались убрать, а то наделал бы таких делов… Круть-верть: опять этого прощелыгу вернули… через месяц все тихо, спокойно. А так не видно: вор, вор, а вот как прогнали, вот тогда и оказалось… Ну, а вор действительно… грабитель просто…

— А в чем же польза от него? — спросил инженер.

— Ну, как в чем? Надо знать приисковое дело, тогда и польза понятна будет. Брал, вот и польза. Убился, задавило рабочего, сломало руку, ногу; норовят уйти рабочие — воротить их назад, обходиться без слова «бунт» — вот и польза. Где деньги добывают, там уж денег не жаль — бери, сколько хочешь, да дело делай.

Кто-то заметил, что теперь уж не те времена.

— Оно, конечно, не те, да и я ведь не про царя Гороха говорю.

— Выведут эти порядки…

— Конечно, выведут…

Иван Владимирович самодовольно посмотрел в окно.

— Я человек старый, мне ничего не надо… Я прямо говорю…

Иван Владимирович чувствовал в себе прилив хорошего гражданского мужества и так смотрел, что ясно было, что он готов хоть сейчас положить свои кости за правое дело.

— Вот как на своей шее почувствуете: я да я, да ничего знать не хочу, — вот тогда и загложет тоска… Точно вот целая этакая, можно сказать, огромная страна ему в наследство досталась… лежала, лежала, — видите ли, дожидалась охотничка на своем горбу ум его испытывать. А ведь каждый-то с каким умом приезжает: он один все видит, все знает, все понимает… он один все рассмотрел, а там до него, как, что — все ерунда, все потемки, один он принес свет, он знает… А суньтесь к нему, — что, мол, как же, господин честной, мы для тебя или ты для нас? Ежели мы для тебя, ну — так так, а если ты для нас, так хоть послушай нашего глупого слова, — вот он вам и покажет тогда кузькину мать — тогда и узнаете, что такое эта самая Сибирь…

Ивану Владимировичу не мешали, и по стариковской болтливости он не думал себя удерживать.

— В городах, по трактам везде казенное клеймо, на каждом шагу. Вы чувствуете: если казенный вы человек — вам место, не казенный — вы так себе, терпеть вас только можно… вот вы кто… Это по казенному аршину… Это на первом плане. За казенной Сибирью идет коренная Сибирь: торговый народ и простой. Это опять особенная жизнь, особенный строй, которого никто не знает, всякий по-своему прицеливается, но никто колупнуть не может, и не понимает, да и не дорос… Это уж не в обиду… За этой Сибирью опять идет целая Сибирь: вольная, бродячая Сибирь. Это опять целое царство: тут опять надвое делится: бродячие народы, на законном основании — переселенцы и коренные бродяжки… Вот тут и разбирайся… Каждая жизнь свое ядро имеет и не сливается с другим, а только соприкасается. Вот в этих местах, где она прикоснулась, там и видна она, а ядро-то самое, что там в нем — это ни один из ваших писак никогда не видел, а видел, так не понял. Потому что, чтоб понять, мало родиться в Сибири, а от деда к внуку это пониманье идет.

— Ну, чем же у вас занимается, например, торговое сословие в Сибири? — спросил едко инженер.

— Как чем? — Торговлей… Золото, чай, пушной товар…

— Ну, вот про прииски мы слыхали… для чего вот вам воровство исправника нужно, а про пушное дело, водку и прочее расскажите нам; расскажите, кто развратил всех этих остяков, бурят и прочих?

Иван Владимирович тяжело встал.



— Стар я, отец мой, чтобы шутки надо мной шутить, — проговорил он и с чувством собственного достоинства ушел в каюту.

— Гусь, — пустил ему вдогонку инженер, — коренной гусь…

— Какой он коренной, — пренебрежительно проговорил один из пассажиров, — это бывший управитель казенного завода, при Муравьеве в отставку вышел или должен был выйти… Ну, родился действительно в Сибири, но и отец был чиновником. Он лезет только в коренные… Вот видели, вместе с ним ушел старик, бритый, молчит все да слушает, — вот этот из коренников… У этого вот десятка два миллионов наберется; ну так он и разговаривать не будет, а это только так… бесструнная балалайка, и говорит он, чтоб больше заслужить пред вот этим бритым.

В это время на палубу поднялся тот, о ком говорили, — бритый господин, и все смолкли.

С широким плоским лицом, плотный, бритый господин смахивал скорее на типичного актера-трагика, чем на коренной Сибири миллионера. Его поношенное пальто, скромный вид, скромная манера совсем не импонировали публике. Он подошел поодаль к играющим и заглядывал в карты. Он приятно улыбался ошибке игрока и напоминал собой скрягу, ищущего дешевых развлечений. За обедом ел только то, что было в карточке обеда, два раза чай пил и недоверчиво косился на тех, кто внимательно, сосредоточенно старался проникнуть в глубь этих безразличных скромных глаз.

А на палубе по-прежнему холодно — дует ветер, ходят по небу тучи, сердито скалится река своими белыми гребнями, то и дело появляющимися на волнах, уныло машут своими оголенными вершинами деревья, и только чайки среди этой всеобщей тоски сохраняют свой обычный бодрый, веселый вид.

Иногда мелькнет на берегу затопленная деревушка — иногда две-три избы, наполовину в воде — летнее пристанище остяков.

Иногда пароход пристает за дровами и провизией к такой деревушке, затопленной водой, где единственное сухое место — узкая полоса берега.

С одной стороны этой полосы необъятная Обь, а с другой — непроходимый лес. В этих деревнях население смешанное — русское и остяки. Собственно из русских две-три семьи: лавочник, содержатель кабака да поставщики живья на пароходы.

Остяки — низкорослый народ, на коротких ножках, которыми ступают неповоротливо, неуклюже, как водяная птица. Мы прошли в юрту одного такого остяка, Хозяин ее лет пятидесяти пяти, с длинными с проседью волосами, с бритым, на финна похожим, лицом. Он жил на даче, то есть в юрте, рядом с избой. Эта юрта, сделанная из березовой коры, искусно между собой сшитой, помещалась в нескольких саженях от постоянного его жилья, маленькой курной избенки. Кругом юрты и избы валялись кучи навоза; было грязно, сыро; воздух пропитан тяжелыми испарениями нечистот.

Хозяин сидел в юрте, по обычаю восточных народов, поджав под себя ноги, курил и ничего не делал. Рядом с ним в таких же позах сидели две женщины — маленькие уродливые создания. Одна вдобавок с провалившимся носом. Сифилис страшно развит у остяков, и, вероятно, он да безбожная эксплуатация покончат вконец с этой народностью.

На наш вопрос о позволении войти остяк-хозяин апатичным говором чухны ответил:

— Иди…

Мы вошли, и так как стоять было затруднительно, то сели на корточки. Мы сидели перед чем-то вроде ковра или скатерти, разостланной на полу. Перед нами висел на пол-аршина от пола образ; по бокам его расставлен был разный хозяйственный скарб: горшки, посуда и проч.

— Православный?

— Конечно, православный, — проговорил апатично-брюзгливо хозяин. — Русский шеловек может ли быть не православный? Православный, конечно… В бога верим… русский шеловек…