Страница 5 из 121
Карташев в последний раз посмотрел на Корневу. Все вихрем закружилось перед ним, и, не помня себя, он прошептал:
— Да, я люблю вас и теперь!
Взволнованный подошел он к матери.
Карташева встала и недовольно сказала сыну:
— Ты мог бы и раньше переговорить с посторонними (на этом слове она сделала особое ударение), а последние минуты можно, кажется, и с матерью побыть… Пойдем со мной.
Сын пошел рядом с нею. Они ходили по платформе, ему что-то говорила мать, но он ничего не слышал, ничего не видел, или, лучше сказать — видел, слышал и чувствовал только одну Корневу, ее голубенькое в мелких клетках платье, ее жгучие глаза. По временам от избытка чувства он поднимал голову, смотрел в ясное небо, вдыхал в себя нежный аромат начинающегося вечера, влюбленными глазами следил за проходившей по временам Корневой, и все это было так ярко, так сильно, так свежо, так не похоже на то настроение, которого желала и требовала мать от уезжавшего в первый раз от нее сына.
— Ты на прощанье стал совершенно невозможным человеком. Ты ничего не слушаешь, что я тебе говорю. Скажи, пожалуйста, что она с тобой сделала?!
— Ничего не сделала, — угрюмо ответил Карташев.
— Ты пьян?!
— Ну, вот и пьян, — растерянно сказал Карташев.
Аглаида Васильевна, как ужаленная, отошла от сына. Она была потрясена. Она всю себя отдала детям, она делила с ними их радости и горе, она только и жила ими, волнуясь, страдая, переживая с ними все до последней мелочи. Сколько горя, сколько муки перенесла она, работая над сыном. И что ж? Когда она считала, что работа ее почти окончена, что вложенное прочно и надежно, что же видит она? Что первая подвернувшаяся пустая девчонка и кутилы товарищи сразу делают с ее сыном так же, как и она, все, что хотят. Уверенная в себе, она точно потеряла вдруг почву. Слезы подступили к ее глазам.
«Я, кажется, делаю крупную ошибку, — я рано, слишком рано отпускаю его на волю», — подумала она.
А Карташев, отойдя от матери, со страхом думал о том, чтобы скорее был звонок — поскорее уехать. Он боялся, что мать вдруг возьмет и оставит его. Он вдруг как-то сразу почувствовал весь гнет опеки матери, и ему казалось, что больше переносить этой опеки он не мог бы. Даже Корнева, если б он остался, не утешила бы его. Напротив, ради нее он хотел бы еще скорее уехать. Это признание, которое так неожиданно вырвалось, которое так сладко обожгло его, начинало уже вызывать в нем и к ней и к себе какое-то неприятное чувство сознания, что они оба точно украли что-то такое, что уж ни ей, ни ему не принадлежит. Карташев вслед за другими угрюмо подошел к кассе и лихорадочно ждал своей очереди. Но вот и билет в руках. Сдан и багаж. Уж везут его сундук на тележке.
Сомнения больше нет: он едет!
Через несколько минут все это уж будет назади. Перед ним жизнь, свет, бесконечный простор!
Он тревожно искал глазами мать.
Взгляд его упал на ее одинокую затертую фигурку. Она стояла, облокотившись о решетку, ничего перед собою не видя; слезы одна за другой капали по ее щекам. А у нее что впереди?!
Карташев стремительно бросился к ней.
— Мама! Милая мама… дорогая моя мама…
Слезы душат его, он целует ее голову, лицо, руки, а мать отворачивается и наконец вся любящая — рыдает на груди своего сына. Все стараются не замечать этой бурной сцены между сыном и матерью, всегда такой сдержанной. Аглаида Васильевна уже вытирает слезы; Карташев старается незаметно вытереть свои. Слабый, как стон, уже несется удар первого звонка, и уже раздается голос кондуктора:
— Кто едет, пожалуйте в вагоны.
Толпа валит в вагоны.
— Сюда, сюда! — кричит Долба.
Нагруженная, за ним бежит подвыпившая компания, бурно врывается в вагон, и из открытых окон вагона уже несется звонкое и веселое «ура!».
Жандарм спешит к вагону и, столкнувшись в дверях с Шацким, набрасывается на него:
— Господин, кричать нельзя!
— Мой друг, — отвечает ему снисходительно Шацкий, — ты не ошибешься, если будешь говорить мне: ваша светлость!
Фигура и слова Шацкого производят на жандарма такое ошеломляющее впечатление, что тот молча, заглянув в вагон, уходит. Встревоженные лица родных успокаиваются, и чрез несколько мгновений отъезжающие опять возле своих родных и над ними острят.
— Вот отлично бы было, — говорит Наташа, — если бы жандарм арестовал вас всех вдруг.
— Что ж, остались бы, — говорит Корнев, — что до меня, я бы был рад.
Он вызывающе смотрит на Наташу, и оба краснеют.
— Смотрите, смотрите, — кричит Маня Корнева, — Вася краснеет! первый раз в жизни вижу… ха-ха!
Все смеются.
— Деточки мои милые, какие ж вы все молоденькие, да худые, да как же мне вас всех жалко! — И старушка Корнева, рыдая, трясет головой, уткнувшись в платок.
— Маменька, оставьте, — тихо успокаивает дочь, — смотрят все.
— Ну и пусть смотрят, — горячо не выдерживает Корнев, — не ругается ж она!
— Голубчик ты мой ласковый, — бросается ему на шею мать.
— Ну, мама, ну… бог с вами: какой я ласковый, — грубиянил я вам немало.
Второй звонок замирает тоскливо.
Начинается быстрое, лихорадочное прощанье. Аглаида Васильевна крестит, целует сына, смотрит на него, опять крестит, захватывает воздух, крестит себя, опять сына, опять целует и опять смотрит и смотрит в самую глубину его глаз.
— Мама, мама… милая… дорогая, — как маленькую, ласкает и целует ее сын и тоже заглядывает ей в глаза, а она серьезна, в лице тревога и в то же время крепкая сила в глазах, но точно не видит она уж в это мгновение никого пред собой и так хочет увидеть. Она судорожно, нерешительно и бесконечно нежно еще и еще раз гладит рукой по щеке сына и растерянно все смотрит ему в глаза.
У Карташева мелькает в лице какой-то испуг. Аглаида Васильевна точно приходит в себя и уже своим обычным голосом ласково и твердо говорит сыну:
— Довольно… я довольна: ты любишь… Бог не оставит тебя… Иди, иди, садись…
Вот они все уж в окнах вагона и опять точно забыли, что чрез минуту-другую тронется поезд.
В толпе провожающих быстро мелькает цилиндр Дарсье.
— Дарсье, Дарсье!
Все, возбужденные, высовываются из окон.
— Едешь?!
— Еду, но без разрешения: сорок рублей всего в кармане!
— Уррра… а-а-а!!! — залпом вылетает из всех окон вагона.
Жандарм опять спешит с другого конца.
— А багаж?
— Ничего!
— У-ррр-а-а-а!
— О-ой! — завывает от восторга Корнев.
Дарсье влетает в вагон, и на мгновенье все лица исчезают в окнах.
Слышны оттуда полупьяные веселые крики и возгласы:
— Кар! Кар!
— Француз!
— Ворона!
— А это видел? — вытаскивает Ларио бутылку водки и колбасу.
— Урра-а-а!
— Господа!! — кричит жандарм.
Все опять бросаются к окнам.
— Виноват!! Никогда больше не буду!! — кричит ему из окна Корнев и корчит такую идиотскую рожу, что все, и отъезжающие и остающиеся, хохочут.
Третий звонок, и все сразу стихают. И отъезжающие и остающиеся впиваются друг в друга глазами, точно желая сильнее запечатлеть милые, близкие сердцу образы. Тихо трогаются вагоны и один за другим все быстрее катятся и проходят пред глазами провожатых.
— Лови, — бросает Ларио огрызок колбасы в лицо жандарма, мимо которого проносится теперь их вагон, и, как бы помогая жандарму в его недоумении, что ему делать, кричит из окна, разводя руками: — Э, э, э…
А там, на платформе, стоят и всё смотрят вслед исчезающему поезду. Уж только площадка последнего вагона виднеется. И ее уже нет, и весь поезд скрылся за закруглением в садах, окружающих город. Только белое облако пара не успело еще расплыться в неподвижном, горящем всеми переливами огней, тихом закате.
А две матери все еще стоят и сквозь туман слез все еще смотрят в опустелую даль, вслед исчезнувшим, как сладкий сон, милым сердцу детям.
V
Первое впечатление от большого Петербурга было сильное и приятное. Громадные дома, перспектива Невского, его беззвучная мостовая, этот «ванька», на котором точно скользишь и съезжаешь куда-то по гладкой мостовой, тысячи зеркальных окон, экипажи, толпа… Затерянный Карташев ехал на своем извозчике, и какое-то сильное чувство охватывало его. Сырой запах сосны и смолы, смешанный с бодрящим морозным ароматом осени; небо в влажных разорванных тучах и в них солнце, полосами освещающее и улицы, и громадные дома; свет и тени этого солнца и эта движущаяся толпа… Карташев радостно всматривался и думал: вот где жизнь бьет ключом, кипит! И ему хотелось поскорей броситься в водоворот этой жизни. Радовала и мысль, что он теперь совершенно самостоятельный человек: когда хочет обедает, когда хочет и куда хочет идет, — сам себе полный хозяин.