Страница 6 из 143
Дело вышло громкое, затушить его было трудно. Исправника не любили, и свидетели показали правду. Вмешался архиерей. Исправник потерял место. Когда прибыл его заместитель, оба они вызвали Несецкого. Старый говорит новому: «Вот этот человек сделал несчастным меня и мое семейство. Через него я лишился места». А новый отвечает: «Ничего, мы ему самому найдем теплое местечко».
«Подлецы вы оба, говорю. А мое семейство где?..» — И опять сделал скандал перед зерцалом. С этих пор, поверите, жизнь мне стала в копейку. Я никого не боюсь, ничего не стыжусь, а меня люди стали бояться. Вы вот первый меня, спасибо вам, не побоялись — по-человечески заговорили.
До сих пор воспоминание об этом человеке сохранилось у меня как одно из трогательнейших и лучших воспоминаний молодости, когда и сам я был много лучше.
VI. Ходоки. — История Федора Богдана, дошедшего до самого царя
В ясный морозный день перед рождеством я застал у себя, вернувшись от Лазарева, только что привезенного нового ссыльного. Звали его Федором Богданом. Его только что привезли из Глазова, и он еще как-то растерянно оглядывался. Поселили его по соседству, верстах в полуторах. Ко мне он пришел вместе с десятским для разрешения спора: Богдана схватили на. родине, не дав ему собраться, и увезли в чем он был. Теперь в бумаге, при которой он был прислан, требовали, чтобы по доставке на место у него отобрали казенные вещи для возвращения в тюремный замок. Это была явная несообразность, но десятский боялся бумаги.
К счастию, на это нашлось средство. У меня тоже была бумага и перо, и я пустил их в дело: написал «отзыв» от ссыльного Федора Богдана, в котором изобразил, что так как Богдана выслали летом в чем он был, а теперь стоят лютые морозы, то он не имеет возможности исполнить требование администрации. Десятский смотрел с благоговением на это мое бумажное колдовство и, получив бумагу, спрятал ее за пазуху и уехал удовлетворенный: бумага была против бумаги. А Богдан остался.
Это был пожилой крестьянин в украинской свитке и бараньей шапке. Он усердно кланялся мне, осыпая меня благодарностями и называя добрым паном. Я объяснил ему, что я такой же ссыльный, как и он, но Богдан качал головой и говорил, что он знает людей и хорошо видит, что «я ж таки ему не ровня». Этого тона он потом держался со мной все время, упорно называя меня паном.
Родом он был из Киевской губернии, Радомысльского уезда, из большого села, название которого я забыл. Попал он сюда после того, как ухитрился подать прошение крестьян в собственные руки Александра II.
— Через некоторое время среди других таких же крестьян-ходоков, поселенных частью в наших Починках, частью в других местах Бисеровской волости, распространилось известие о том, что в Починки прислали мужика, который видел царя и подал ему прошение. Вследствие этого к нам стали являться другие ходоки для разговоров и расспросов Богдана. Кроме Федота Лазарева и Несецкого, живо интересовавшихся его рассказами, тут были еще два брата Санниковы, уроженцы той же Вятской губернии, только более южного Орловского уезда, и Кузьмин — помнится, Рязанской или Орловской губернии. Санниковы были хорошие плотники и взяли подряд на постройку часовни в селе Афанасьевском. Теперь они нарочно пришли оттуда. И вот в избе Гаври, тесно набитой этими заинтересованными слушателями, Федор Богдан рассказывал свою историю. Это было в праздник, и вся семья Гаври тоже свесилась головами с полатей…
Вот этот рассказ.
В Радомысльском уезде, Киевской губернии, крестьяне, кажется, пяти обществ, вели давнюю тяжбу с помещиком Стецким. Дело было запутанное. Богдан был прекрасный рассказчик, и некоторые эпизоды в его рассказе выходили необыкновенно картинно и ярко. Но, как это обыкновенно бывает в таких случаях, юридическая сущность тяжбы исчезала; С одной стороны, взгляды крестьян, основывающиеся на стародавних преданиях стариков, с другой — формальная казуистика помещичьих адвокатов и точные статьи закона. Отсутствие нужных документов, пропущенные сроки для обжалования — этого достаточно, чтобы формальный закон бесповоротно стал на сторону помещика. А крестьяне не хотят знать таких формальностей и апеллируют к высшей правде, которую видят в царе. Впрочем, как будет видно дальше, — на этот раз и формальное право не так уж бесповоротно было против крестьян.
Как бы то ни было, крестьяне пяти обществ Радомысльского уезда решили, что им необходимо послать ловких людей в столицу. Для этого выбрали неграмотного Федора Богдана и в помощь ему двух грамотных. Очевидно, главное лицо, на которое рассчитывали крестьяне, был именно Федор Богдан. И он блестяще оправдал ожидания земляков.
Приехали ходоки в Петербург и остановились у знакомого человека: дочь местного священника была замужем за купцом, торговавшим в Гостином дворе. По письму тестя, последний радушно принял крестьянских уполномоченных и указал им сведущего «письменного» человека. Тот по записке, взятой ими с места, составил несколько прошений, которые они и рассовали в несколько инстанций: в сенат, в министерство юстиции, в земельный комитет, председателем которого был великий князь Константин Николаевич. Ни царя, ни Константина Николаевича в Петербурге они не застали и сочли, что, подав просьбы всюду, куда было возможно, они исполнили свое дело. Так, по крайней мере, думали грамотные товарищи…
Проходили месяцы, а результатов не было. Тогда люди стали на Богдана и его товарищей смотреть косо.
Стали толковать, что они только понапрасну извели много громадских денег, «бог зна на що».
Богдан не мог перенести этих людских покоров и решил ехать вторично в столицу. На этот раз он поехал один, так как уже знал столичные порядки. Дорогой он узнал, что царь как раз в это время приехал в Москву. Он тоже отправился в Москву, нашел там человека, который на основании материалов с места состряпал прошение и научил, как его подать.
«Завтра, говорит, будет смотр на Ходынском поле. Дорога туда через Трухмальные ворота. Стань ты неподалеку от этих ворот и держи ухо востро. Полиция зорко смотрит, чтобы кто не прорвался на дорогу. Ну тут уж как тебе бог даст. Успеешь на дорогу выскочить и стать на колени — твое счастие».
На следующий день вышел Богдан за Триумфальные ворота. Народу — видимо-невидимо. Но пришел он рано и успел стать в первых рядах. Стоит, прошение у него за пазухой. И вот вдалеке послышались крики «ура!..». Все ближе и ближе…
Трудно описать то захватывающее внимание, с каким другие ссыльные ходоки слушали этот рассказ. Когда Богдан дошел до этого момента, помню, в избе Гаври воцарилась такая тишина, что можно было слышать шуршание тараканов по закоптелым стенам. Это было как раз то, о чем мечтали все крестьяне: мужик стоял в ожидании проезда царя, источника всякого права и всякой правды. Что будет?.. Даже невозмутимые починовцы затаили дыхание…
Богдан продолжал:
— Выехал царь из Трухмальных ворот — дорога перед ним расчищена. Все видно… И тут уже спрашивать нечего. «Мала дытына» и та узнала бы, который царь: едет один впереди, двое за ним сзади на поллошади. А уже за теми остальная свита. Все генералы в звездах. Кругом аж блестит. Вот как стали приближаться к тому месту, где стоял Богдан, — тот перекрестился под свиткой, растолкал солдат и полицейских и внезапно, как заяц, кинулся наперерез, на дорогу. Полицейские побежали было за ним, да куда тут — не догнали. Упал посредине дороги на колени, прошение над головой держит. А сердце в груди так и стучит… «як подстрелена пташка»… Что будет?
— Ну-у! — вырвалось у одного из Санниковых торопливое восклицание.
Подъехал царь к тому месту, чуть-чуть своротил коня и объехал Богдана, что-то сказав адъютанту. И вся свита, как река на ледорезе, разделилась на две струи. Едут генералы, на Богдана смотрят с любопытством, а он стоит на коленях. Только царский адъютант повернул коня, подъехал к Богдану, когда свита проехала, наклонился с коня и взял из его рук прошение. Богдан придержал немного бумагу и говорит адъютанту: «Ваше высокое превосходительство. Будьте милостивы: не поверят наши люди, что я подал царю прошение. Нельзя ли мне дать квиточек (расписку)?» Адъютант выдернул из рук конверт и говорит: «С ума ты сошел, мужик… Не знаешь разве, кому ты подал прошение… какой тебе квиток?.. Убирайся поскорее домой, а то плохо будет».