Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 154

«Ну, как же быть? — старик-то говорит. — Да где же Кузьма?»

«То-то вот, — хозяин отвечает. — Иван с заседателем уехал, а Кузьма, как народ увидал, так сейчас теку. И в кустах его, слышь, нету. Дурак парень этот. Совсем, кажись, ума решился».

«Ну, а Федор?» — старик опять спрашивает: это уж про меня.

«Федор, мол, вечор с мельницы приехал, хотел в избу идти, да я не пустил».

«Хорошо, говорит, надо быть, спать завалился. Ничего не видал?»

«Надо полагать — ничего. Прямо на сеновал ушел».

«Ну, ладно. Пустить его, видно, сегодня в дело…»

«Ладно ли будет?» — говорит Захаров.

«Ничего, ладно. Парень этот простой, а сила в нем чудесная; и меня слушает — кругом пальца его оберну. И то сказать: я ведь в самом деле теперича на полгода еду, а парня этого надо к делу приспособить. Без меня дело не обойдется».

«Все же будто сумнительный человек, — говорит Захаров. — Не по уму он мне что-то, даром что дурачком глядит».

«Ну, ну, — старик отвечает. — Знаю я его. Простой парень. Нам этаких и надо. А уж Кузьму как-нибудь сбывать придется. Как бы чего не напрокудил».

Стали меня окликать: Федор, а Федор! А у меня духу нет ответить. Молчу. Полез старик на сеновал, ощупал меня. «Вставай, Федорушка! — говорит, да таково ласково. — Ты, спрашивает, спал ли?» — «Спал, говорю…» — «Ну, говорит, дитятко, вставай, запрягай коней; с проезжающим поедешь. Помнишь ли, в чем клялся?» — «Помню», — говорю. А у самого зубы-то щелкают, дрожь по телу идет, холод. «Может, — говорит старик, — подошло твое время. Слушайся, что я прикажу. А пока — запрягай-ка проворней: проезжающие торопятся…»

Вытащил я из-под навеса телегу, захомутал коренную, стал запрягать, а сердце так и стучит, так и колотится! И все думаю, не сонное ли, мол, все это видение? В голове суета какая-то, а мыслей нету…

Безрукой, гляжу, тоже коня седлает, а конек у него послушный был, как собачонка. Одною рукой он его седлал. Сел потом на него, сказал ему слово тихонько, конь и пошел со двора. Запрег я коренную, вышел за ворота, гляжу: Безрукой рысцой уже в тайгу въезжает. Месяц-то хоть не взошел еще, а все же видно маленько. Скрылся он в тайгу, и у меня на сердце-то полегчало.

Подал я лошадей. В избу меня проезжающие позвали — барыня молодая да трое ребят, мал мала меньше. Старшему-то четыре годика, а младшей самой девочке года два, не более. И куда только, думаю, тебе, горемычной, экое место ехать доводится, да еще одной,_без мужа? Барыня-то тихая, приветная. Посадила меня за стол, чаем напоила. Спрашивает: какие места, нет ли шалостей? — «Не слыхивал», — говорю, а сам думаю: ох, родная, боишься ты, видно. Да и как ей, бедной, не бояться: клади с ней много, богато едет, да еще с ребятами; материнское сердце — вещун. Тоже, видно, неволюшка гонит.

Ну, сели, поехали. До свету еще часа два оставалось. Выехали на дорогу, с версту этак проехали; гляжу — пристяжка у меня шарахнулась. Что, думаю, такое тут? Остановил коней, оглядываюсь: Кузьма из кустов ползет на дорогу. Встал обок дороги, смотрит на меня, сам лохмами своими трясет, смеется про себя… Фу ты, окаянная сила! У меня и то кошки по сердцу скребнули, а барыня моя, гляжу, ни жива ни мертва… Ребята спят, сама не спит, мается. На глазах слезы. Плачет… «Боюсь я, говорит, всех вас боюсь…»





«Что ты, говорю, Христос с тобой, милая. Или я душегуб какой?.. Да вы почто же ночевать-то не остались?..»

«Там-то, говорит, еще того хуже. Прежний ямщик сказал: к ночи в деревню приедем, а сам в глухую тайгу завез, на заимку… У старика-то, — говорит барыня, — пуще всех глаза нехорошие…»

Ах ты господи, думаю, что мне теперича с нею делать? Убивается, бедная.

«Что ж, говорю, теперича, как будете: назад ли вернетесь или дальше поедем?» Хожу я круг ее — не знаю, как и утешить, потому жалко. А тут еще и лог этот недалече; с проселку на него выезжать приходилось, мимо Камня. Вот видит она, что и сам я с нею опешил, и засмеялась:

«Ну, садись, говорит, поезжай. Не вернусь я назад: там страшнее… С тобой лучше поеду, потому что лицо у тебя доброе». — Теперь это, братец, люди меня боятся, убивцем зовут, а тогда я все одно как младенец был, печати этой Каиновой на мне еще не было.

Повеселел и я с нею. Сел на козлы. «Давай, — говорит моя барыня, — станем разговаривать». Спрашивает про меня и про себя сказывает, едет к мужу. Сосланный муж у нее, из богатых. «А ты, говорит, у этих хозяев давно ли живешь; в услужении ли, как ли?» — «В услужении, говорю, недавно нанялся». — «Что, мол, за люди?» — «Люди, говорю, ничего… А впрочем, кто их знает. Строгие… водки не пьют, табаку не курят». — «Это, говорит, пустяки одни, не в этом дело». — «А как же, говорю, жить-то надо?» Вижу я: она хоть баба, да с толком; не скажет ли мне чего путного? «Ты, спрашивает, грамотный ли?» — «Маленечко, мол, учился». — «Какая, говорит, большая заповедь в Евангелии?» — «Большая, мол, заповедь — любовь!» — «Ну, верно. А еще сказано: больше той любви не бывает, если кто душу готов отдать за други своя! Вот тут и весь закон. Да еще ум, говорит, нужен — значит, рассудить: где польза, а где пользы нету. А персты эти, да табак там — это одна наружность…» — «Ну, правда твоя, отвечаю. А все же и строгости маленько не мешает, чтобы человек во всякое время помнил».

Ну, разговариваем этак, едем себе не торопясь. К тайге подъехали, к речушке. Перевоз тут. Речка в малую воду узенькая: паром толканешь, он уж и на другой стороне. Перевозчиков и не надо. Ребятки проснулись, продрали глазенки-то, глядят: ночь ночью. Лес это шумит, звезды на небе, луна только перед светом подымается… Ребятам-то и любо… Известное дело — не-смысли!

Ну, только, братец, въехали в тайгу — меня точно по сердцу-то холодом обмахнуло. Гляжу: впереди по тропочке ровно бы кто на вершной бежит. Явственно-то не видно, а так кажет, будто серый конек Безрукого, и топоток слышно. Упало у меня сердце: что, мол, это такое будет? Зачем старик сюда выехал? Да еще клятву мне напомнил ранее… Не к добру… Задумался я… Страх перед стариком разбирает. Прежде я любил его, а с этого вечера бояться стал; как вспомню, какие глаза у него были, так дрожь и пройдет, и пройдет по телу.

Примолк я; думать ничего. не думаю, и не слышу ничего. Барыня моя слово-другое скажет — я все молчу. Стихла и она, бедная… Сидит…

Место пошло узкое, темное место. Тайга самая злющая, чернь. А на душе у меня тоже черно, просто сказать — чернее ночи. Сижу сам не свой. Кони дорогу знают, бегут к Камню этому — я не правлю. Подъезжаем — так и есть… Стоит на дороге серый конек, старик на нем сидит, глаза у него — веришь ли богу — как угли… Я и вожжи-то выпустил из рук. Кони вплоть подъехали к серому, стали сами собой. «Федор! — старик говорит, — сойди-ка наземь!» Сошел я с козел, послушался его, он тоже с седла слезает. Конька-то своего серого поперек дороги перед тройкой поставил. Стоят мои кони, ни один не шелохнется. Я тоже стою, как околдованный. Подошел он ко мне, говорит что-то, за руку взял, ведет к кошовке. Гляжу: в руке у меня топор!..

Иду за ним… и слов у меня супротив его, душегуба, нету, и сил моих нету противиться. «Согреши, говорит, познаешь сладость покаяния…» Больше не помню. Подошли мы вплоть к кошовушке… Он стал обок. «Начинай, — говорит. — Сначала бабу-то по лбу!» Глянул я тут в кошовку… Господи боже! Барыня-то моя сидит, как голубка ушибленная, ребяток руками кроет, сама на меня большими глазами смотрит. Сердце у меня повернулось… Ребятки тоже проснулись, глядят, точно пташки. Понимают ли, нет ли…

И точно я с этого взгляду от сна какого прокинулся. Отвел глаза, подымаю топор… А самому страшно: сердце закипает. Посмотрел я на Безрукого, дрогнул он… Понял. Посмотрел я в другой раз: глаза у него зеленые, так и бегают. Поднялась у меня рука, размахнулась… состонать не успел старик, повалился мне в ноги, а я его, братец, мертвого… ногами… Сам зверем стал, прости меня, господи боже!..

Рассказчик тяжело перевел дух.

— Что же после? — спросил я, видя, что он замолк и задумался.