Страница 68 из 71
Но, как бы там ни было, а тот, старый, патриотизм предполагал, во всяком случае, некоторые вещи, совершенно необязательные для патриотизма нового. Во-первых, безусловную приверженность территориальной целостности страны. И «западники», и «славянофилы», и либеральные, и консервативные русские дореволюционные деятели и люди, составлявшие цвет отечественной культуры — от Державина до Бунина были «империалистами», для которых осознание своего отечества как многонационального, но единого государства, было чем-то совершенно естественным. Равно как и вся русская эмиграция от Керенского до крайних монархистов если в чем и была едина (собственно, больше ни в чем, даже в отношении к советскому режиму было больше различий), так именно в этом. Даже по польскому вопросу, стоявшему совершенно особняком (это было единственное присоединенное национальное государство) большинство сходилось (весьма характерно здесь, например, единство Пушкина с Чаадаевым, совершенно по-разному оценивавших российскую историю).
Во-вторых, непосредственно связанное с этой приверженностью отсутствие национализма в том понимании, которое стало общепринятым в XX веке; он никогда не носил в России «племенного» характера, а только «государственный». По иному и быть не могло, ибо, по справедливому замечанию Бердяева, «национализм и империализм совершенно разные идеологии и разные устремления воли. Империализм должен признавать многообразие, должен быть терпимым и гибким». Теперь же патриотизм был представлен почти исключительно «новым русским национализмом» либо национал-большевизмом, а «имперские» взгляды выражались лишь в виде идеи восстановления СССР, причем если они и примешивались к идеологии «национал-патриотов», то только в той мере, в какой их взглядам вообще была свойственна привязанность к советскому прошлому.
Хотя никаких конкретных критериев «цивилизованного патриотизма» не называлось, понятно было, что он должен был быть, во-первых, все-таки патриотизмом (то есть, чтобы историческая Россия не оказалась для его представителей наибольшим злом), а во-вторых, цивилизованным — чтобы наибольшим предпочтением не пользовался тоталитарный режим (то есть Совдепия). Поскольку же большинство «соглашавшихся» на «цивилизованный патриотизм» отказалось бы считать таковым и ярое «антизападничество», то оставались только позиции, характерные главным образом для «досоветских» людей, понимающих патриотизм так, как он при всех различиях понимался большей частью старого российского общества. Этот факт вполне способен объяснить, почему «цивилизованного патриотизма» так и не было обнаружено. Люди не те. Тех же эмигрантов «первой волны» невозможно совместить с кем-либо из политиков РФ. А вот совместимость друг с другом последних очень велика, практически все они при известных обстоятельствах могут быть совместимы друг с другом, что уже не раз и демонстрировали. Между советским демократом и советским коммунистом нет настоящего антагонизма. Это люди одной культуры, хотя и разных её разновидностей.
Эмиграция, в среде которой единственно сохранилась подлинная российская традиция, к этому времени перестала представлять сколько-нибудь сплоченную идейно-политическую силу и подверглась столь сильной эрозии (вследствие естественного вымирания, дерусификации последующих поколений и влияния последующих, уже советских волн эмиграции), что носители этой традиции и среди неё оказались в меньшинстве. Нельзя сказать, что в России совершенно не было людей, исповедующих симпатии к подлинной дореволюционной России — такой, какой она на самом деле была, со всеми её реалиями, но это были именно отдельные люди (обычно генетически связанные с носителями прежней традиции) и единичные организации, не представляющие общественно-политического течения. Поэтому при разложении советско-коммунистического режима, когда появилась возможность свободного выражения общественно-политической позиции, можно было наблюдать какие угодно течения, кроме того, которое было характерно для исторической России.
Даже традиционалистские по идее течения имели мало общего с дореволюционными аналогами. В частности, едва ли можно считать вполне основательным представление о существовании в 90-х годах «монархического движения». Во всяком случае то, что принято было относить к таковому, производило весьма странное впечатление. Наиболее полное представление об этой сфере можно было почерпнуть из появившегося в конце 90-х гг. издание «Русские монархисты. Документы и тексты», где приводились сведения о 26 монархических организациях. При ближайшем рассмотрении, однако, большинство среди них составляли сообщества заведомых сторонников советского режима, разного союзников КПРФ, либо явно умственно неполноценных и просто сумасшедших лиц. Если в Зарубежье ещё сохранились остатки подлинных организаций монархического толка (в частности, Российский имперский союз-орден; выходила газета «Наша Страна»), то в России монархическое движение с самого начала оказалось маргинализировано и приобрело облик, способный, скорее, дискредитировать отстаиваемую им идею.
Считалось, что движение распадается на два крыла: «соборническое» и «легитимистское». Однако идея Земского Собора в том виде, как она бытовала после 1991 г. представляла собой чисто советское изобретение, имеющее отношение не к внутримонархическим разногласиям, а к борьбе между сторонниками восстановления исторической России и «советскими патриотами» (национал-коммунистами). Вполне серьезно выдвигалось, например, предложение возвести на таком соборе на престол внучку маршала Жукова или потомков Сталина. Так что довольно привычно стало именовать монархистами сторонников национал-социалистской диктатуры, хотя монархия и единовластие отнюдь не синонимы. Подлинно монархическое движение по своему существу не могло бы быть ничем иным, как движением за восстановление исторической российской государственности, за преодоление советского наследия и осуществление прямого правопреемства не от какой-то абстрактной, выдуманной, скроенной по лекалу современных фантазеров, а совершенно конкретной реальной России — той самой, что была уничтожена в 1917 году.
Монархическая пресса и по форме, и по содержанию представляла собой настолько жалкую картину, что у всякого непредвзятого читателя (для которого, по идее, она и должна бы издаваться) неминуемо создавала впечатление крайней убогости самого движения. Но, похоже, эти издания и не были рассчитаны на популярность в сколько-нибудь широкой среде, а издавались исключительно «для своих». Эти «листки» — частью приторно-слащавые, частью крикливо-истерические по тону, создавали о своих создателях впечатление, примерно сходное с впечатлением от футбольных «фанатов». Такие издания (даже примерно одной направленности) обычно ещё и состязались в «правоверности», изобилуя взаимными обличениями. Подобная возня у несуществующего трона выглядела по меньшей мере смехотворно, и «профессиональный» монархизм вообще производил весьма невыгодное впечатление, невольно превращая вполне органичную, само собой разумеющуюся для естественного порядка вещей идею в нечто экзотическое.
В реальности даже и «легитимистская» среда едва ли отвечала своему названию. По существу, единственной вполне респектабельной организацией этого толка можно было считать Межрегиональное монархическое движение, созданное на базе Российского дворянского собрания уже в силу состава участников сколько-нибудь адекватно отражавшее традицию исторической российской государственности. Однако стать в общественном сознании «лицом» движения ему не удалось. Заметно было даже смыкание с национал-большевизмом ряда представителей и этого направления. Некоторые «легитимистские» деятели, в расчете снискать расположение властей, симпатии которых им представлялись совершенно очевидными, любили распространяться о «том хорошем, что было при советах», и даже изображали Великого князя Владимира Кирилловича «советским патриотом» (к чести последнего, совершенно безосновательно). В одной из газет, например, призывалось не отмечать 7 ноября как «День непримиримости» (как это было всегда принято в русской эмиграции) на том основании, что в нём участвуют и немонархисты, другой орган даже прямо солидаризировался с национал-большевиками из «Нашего современника». Отказ от борьбы с большевиками под предлогом, что противниками последних были и «февралисты», вообще говоря, — реализация излюбленной мысли ГПУ, которое в 20–30-х годах прямо ориентировало свою агентуру на работу по разложению белой эмиграции через монархические организации, рассчитывая именно на такое восприятие.