Страница 15 из 71
В этом случае, как и в других, хорошо знакомые реалии советского режима переносятся в прошлое, создавая впечатление «преемственности традиций» абсолютно разных по своей природе государственных организмов. Вот после 1917 г. установление тотального контроля социалистического государства над всеми сферами жизни мгновенно привело к невиданному разрастанию административно-управленческого слоя. В конце 1919 г., несмотря на отпадение огромных территорий с многомиллионным населением — только в 33 губерниях европейской России насчитывалось 2360 тыс. средних и высших госслужащих (т.е. без курьеров, швейцаров и т.д.). Даже при НЭПе перепись 1923 г. зафиксировала только в городах, без сельской местности, 1836 тыс. служащих. С 1925 по 1928 г. их число увеличилось с 1854,6 до 2230,2 тыс. чел. Если до 1917 г. в России на 167 млн. населения приходилось менее 0,6 млн. госслужащих, а в Германии на 67,8 млн. населения — 1,5 млн., то уже через 10 лет Германия осталась далеко позади: к этому времени там в управлении было занято 20 чел. на 1000 населения, а в СССР — 33. Если Российская империя занимала по этому показателю последнее место среди европейских стран, то СССР уверенно вышел на первое. Причем если в России с середины XIX до начала XX в. число чиновников на 1000 чел. населения оставалось примерно одинаковым (за вторую половину XIX в. даже снизившись), то в советские годы оно постоянно возрастало (составляя в 1928 г. — 6,9, в 1940 — 9,5, в 1950 — 10,2, и только в «перестройку» в 1987 г. снизилось до 8,7), превышая по этому показателю Российскую империю в 8–10 раз.
В России монархическая власть в силу территориальных и исторических особенностей носила в целом более авторитарный характер, но не выходила за рамки традиционного европейского абсолютизма. Роль государства была вполне сопоставима с большинством европейских стран. Рассуждения о её в России уникальной всеохватности порождены элементарным незнанием реалий. Тем более не претендовало российское государство на ведущую роль в экономике, государственный сектор здесь был меньшим, чем в любой современной западной стране, так что говорить о каком-то «огосударствлении производительных сил страны» (чем грешили в 80–90-е годы некоторые властители дум, договариваясь до того, что в России чуть ли не было частной собственности на землю) вовсе неуместно.
Диаметрально противоположной в старой России и СССР была и ситуация с «изоляционизмом» и «ксенофобией». В отличие от коммунистического режима в СССР, императорская власть вовсе не считала себя находящейся «во враждебном окружении», не отделяла себя ни идеологически, ни политически от остального мира и, соответственно, не препятствовала ни эмиграции (в конце XIX — начале XX вв. уехали миллионы желающих), ни поездкам своих граждан за границу. В 1913 г. за рубежом пребывало более 9 млн. российских граждан (в «перестроечном» 1988 г. в странах, находящихся за пределом советского контроля — менее 0,3 млн.).
Рассуждения о национальном гнете в России представляют собой прежде всего неправомерное перенесение современных представлений на общество иного типа, для которого понятие национальности не имело принципиального значения и, как известно, даже не фиксировалось. Национализм вообще явление довольно позднее, проявившееся к концу XIX в., но в государственный обиход ещё не вошедшее. Подданство или исповедание определяли образ мысли и поступки в гораздо большей степени. Совершенно обычная ситуация: человека привозят в начале века из Германии ребенком, он русский подданный лишь в первом или втором поколении, оканчивает гимназию, становится прапорщиком запаса, к 1914-му году учится где-то в Дрездене, когда дело идет к войне, возвращается в Россию, чтобы поступить в армию, и гибнет в первых же боях; и в некрологах об этом пишется без малейшего «надо же!», как о вещах само собой разумеющихся.
Важно, с какой общностью человек себя отождествлял. Умение российской власти привлекать сердца своих иноплеменных подданных немало способствовало могуществу империи. Во время польского мятежа 1863–1864 гг. из многих тысяч офицеров-поляков (они составляли тогда до четверти офицерского корпуса) изменили присяге лишь несколько десятков, т.е. доли процента. Но даже после событий, когда власти впервые озаботились вопросами интеграции поляков и последовали меры в отношении языка обучения и т.п. (о русификации, кстати, не говорили бы, стань она фактом; во Франции, где языковая политика была крайне жесткой, вопрос этот не стоял), ограничения были весьма эфемерные и имели, опять же, конфессионально-территориальный характер: речь шла не о поляках или католиках вообще, а о «католиках, уроженцах Царства Польского и западных губерний» (ограничивалась их служба в Варшавском военном округе и в пехотных полках они не должны были превышать 20%). Польский вопрос стоял довольно остро, но это был вопрос конфессиональный (имеющий столетние традиции притеснений православия в независимой Польше и т.п.) и политический (связанный со стремлением к отделению), а не национальный. Практически не встречалось и случаев измен в пользу единоверцев со стороны офицеров-мусульман во время турецких и персидских войн XVIII — XIX вв., да и позже русскому командованию не приходилось опасаться, что мусульмане из частей на Кавказе перебегут к туркам.
Говорить о национальном гнете вообще неуместно, коль скоро доля представителей «угнетенных наций» в составе высшего сословия даже в конце XIX в. составляла половину, а в первой половине столетия превышала её. Даже если судить по вероисповеданию и родному языку (а большинство иностранных выходцев ассимилировалось, и очень многие переходили в православие), то, например, по переписи 1897 г. (без Финляндии) русский назвали родным языком только 52,6% потомственных дворян, тогда как 28,6% — польский, 2,1% — немецкий, 5,9% — грузинский, 5,3% — татарский, 3,4% — литовский и латышский и т.д. (среди служилого слоя русификация, естественно, продвинулась сильнее: среди личных дворян и чиновников в качестве родного языка русский назвали 81%, польский — 9,8, немецкий — 2,7, грузинский — 2,2, армянский — 1,3% и т.д.). По вероисповеданию среди офицеров в 60-х гг. XIX в. православных насчитывалось от 69 до 77%, католиков — от 20 до 13, протестантов — от 9 до 7% (причем среди генералов и полковников протестантов было 25%). Было время, когда, не только российские иноверцы, но и иностранцы составляли значительную часть старшего командного состава, так в 1735–1739 гг. иностранцами были 33 генерала из 79, а на 28 русских полковников приходилось 34 иностранца.
Если же посмотреть на национальное происхождение высшего и старшего чиновничества России, то станет очевидным, что лица нерусского происхождения, считая и обрусевших и принявших православие (причем под «нерусскими» имеются в виду только те, предки которых оказались в российском подданстве не ранее начала XVIII в.) составляли до 40% его состава, а среди высшего чиновничества даже чуть больше. Так, на 1840 г. среди лиц первых 4-х классов (696 чел.) их было 284 (40,8%), из 891 чиновников 5-го класса — 401 (45%), из 1460 чиновников 6-го класса — 513 (35,1%), то есть всего из 3047 чиновников — 1 198 или 39,3% (в том числе немецкое происхождение имели 23,3%, иное европейское — 3,6%, польское — 11,8%). На 1858 г. среди 17 280 чиновников 1–8-го классов нерусское происхождение имели 6 393 или 37% (в том числе немецкое — 15,6%, иное европейское — 1,9%, польское — 18,9%), при этом из чиновников 8-го класса — 32,7%, 7-го класса — 41,9%, 6-го класса — 41,7%, 5-го класса — 42,3%, а среди высших чиновников 1–4-го классов — 45,1% (405 из 898 лиц этих рангов). Наконец, на 1916 г. среди 6 149 высших чиновников (не ниже 4-го класса) нерусское происхождение имели 2 082 человека или 33,9% (в том числе немецкое — 14,8%, иное европейское — 2,9%, польское — 15%). Понятно, что российской государственности ксенофобия не была свойственна ни в малейшей степени.
Никаких ограничений по национальному признаку императорская Россия не знала, да и по конфессиональному фактически тоже (в отдельные периоды иноверцы составляли до трети высших чинов), за единственным исключением — евреев, которые занимали в религиозной традиции совершенно особое место (елизаветинское «не желаю прибыли от врагов Христовых» исчерпывающе его определяет). Но понятие «еврей» носило, опять же, не национальный, а религиозный характер. Таковым считался человек, исповедующий иудаизм (евреи-христиане, равно как, например, и караимы никаким ограничениям не подвергались). Когда в документах встречается, например, запрос вышестоящей инстанции — не происходит ли такой-то «из евреев» имеется в виду не этническое происхождение (в таких случаях очевидное), а недостающие бумаги о вероисповедании.