Страница 88 из 93
— Доктор, мне очень плохо, — сказала она.
— Во-первых, сядьте спокойно, — ответил он.
Но она продолжала:
— Я не могу сидеть спокойно, я отдыхаю только, когда здорова.
И прибавила:
— Мне нужно, чтобы вы меня сейчас же вылечили, — умоляю вас! — от этой вечной боли в затылке и этой вечной тоски. Она во всех моих жилах, я все время плачу…
Он предписал ей спокойствие, сон, питание, посоветовал спокойно смотреть на жизнь — такую безразличную и забавную. Природа, говорил он, никогда не обманет того, кто умеет любить и созерцательно, и спокойно.
— Значит, солнце и лиловые вечера, и ночи с теми же звездами, что когда-то стояли над Агригентой и Коринфом, вам не разрывают сердца?.. — спросила она.
Он ответил, что все это ему очень приятно, и Сабина поняла, что для него природа — только воскресный отдых, нечто вроде огромной свето- и водолечебницы. О, для нее она была не тем! Для нее она была таинственным любовником, в честь которого она наряжалась в свои лучшие платья.
Видя, как она удивлена и печальна, он с бесконечной добротой спросил ее, нет ли у нее какой-нибудь заботы, какого-нибудь горя.
С минуту она подумала, сказать или не сказать, потом ответила, что нет, и с внезапной веселостью заговорила о другом. И лицо ее было так подвижно, глаза глядели так ясно, что доктор с большой радостью убедился, что не ошибся в возможностях этой природы.
А Сабина, уходя, думала:
— Что я могла бы ему сказать, что бы не было тщетным? Его доводы — не мои… Только удовлетворение успокаивает; от голода, жажды и усталости ведь не вылечиться тем или иным взглядом на мир, — но хлебом, водой и постелью; также и от несчастья меня вылечит только счастье… Оно ничего другого не хочет.
Так день от дня г-жа де Фонтенэ все глубже и глубже падала в свое горе, всем телом, неловко, как рабочий, который убивается насмерть.
Она писала Филиппу:
«Я не вас люблю, я люблю любить, как я вас люблю. Я ничего не жду от вас в жизни, милый. Я жду от вас только моей любви к вам».
Ее физическое недомогание сделало ее такой чувствительной, что ни один кончик ее души уже не был защищен, радость сделала бы ей больно. Она уже была вне жизни, с мертвенным взглядом на мир.
Утром, когда в гостиной передвигали мебель и подметали, она ощущала грустное отвращение, какое-то жалкое отчаяние, как если бы это обыденное, преходящее занятие завладело всей ее жизнью, восторжествовало над всей ее мечтой.
— Когда-нибудь, когда я буду лежать мертвая, — думала она, — тоже будут убирать и подметать. Какая жалость — все эти маленькие мирные житейские законы!
Жена Филиппа Форбье поправлялась очень медленно. Сабина знала это из его писем. Тон их стал благоразумнее, сквозь слова слышался вздох: «Я старею, мне нужны спокойствие и чистая совесть, — и что я для вас, такой сверкающей?»
Ей хотелось, чтоб он знал, какая она теперь. Постепенно она поняла, что слова женщин не имеют смысла для мужчин, которые их любят.
Кроме того, усталость вызывала в ней какой-то упадок гордости, какую-то физическую боязнь занимать собой других, Марию ли, Филиппа — все равно.
Мария следующий месяц уезжала с Жеромом в Испанию; последнее письмо ее было счастливым и более уверенным.
— Бедная, — подумала Сабина, — как она меня боялась, я не давала ей жить.
И на минуту в ней проснулась что-то вроде тщеславного, насмешливого возмущения.
Тогда она в своем отчаянии вспоминала об одной учительнице рисования в квартале Клиши, когда-то дававшей ей уроки. Деятельная, веселая доброта этой бедной женщины и ее смирение предстали ей, как трогательная помощь.
Она нашла ее у себя, в маленькой холодной комнате, теплой только у самой печки. На шерстяной обивке мебели лежал тусклый дневной свет.
В углу кровать, задушенная периной и пологом, заменяла, должно быть, по ночам холод — удушьем и тяжестью.
Г-жа де Фонтенэ впала в отчаяние; учительница, которую она навещала, сжилась с этой обстановкой, находила в ней уют. Она любезно встретила Сабину, с которой не видалась уже пять лет. Сабина ждала большего восторга, она ценила свои посещения. Но старая дева уже не так смотрела на вещи. В последнее время жизнь сделалась слишком трудной. У нее не хватало времени даже радоваться. Она извинилась перед Сабиной, что тотчас же после завтрака должна будет идти на урок. Потом она стала расспрашивать свою бывшую ученицу, как она живет, что делает. Г-же де Фонтенэ, при виде этого бедного, угрюмого труда, не захотелось жаловаться. Она только сказала:
— Все в жизни — дело характера. Вы вот не чувствуете себя несчастной, а я чувствую…
— Не надо обо всем этом думать, — отвечала m-lle Жакэн, торопливо двигаясь по комнате, — но нет, я тоже чувствую себя несчастной. Время слишком быстро бежит; мне больше, чем когда-либо, нужны сейчас воздух, отдых, деревня. Я так и умру, не подышав свежим воздухом…
— Бедная m-lle, — вздохнула Сабина.
Она смотрела на эту женщину, во взгляде и улыбке которой уже стерлась доброта. Все движения ее, казалось, сводились к тому, чтобы открыть ящик комода или печную дверку.
— Я доведу вас до вашего урока, — сказала она.
И оставив m-lle Жакэк у какого-то подъезда, она вернулась домой с еще большей усталостью.
Она побродила по комнатам и легла; ей снились нежные, сентиментальные сны, о которых она, проснувшись, смертельно жалела. В этих снах душа Филиппа казалась ей такой близкой, такой осязаемой, что она могла до нее дотронуться. На его лице, часами, стояло самое прекрасное его выражение; они были, он и она, в атмосфере, которую бы сами выбрали… И вся беседа их была проникнута такой совершенной и длительной душевной чувствительностью, что сердце Сабины во сне обмирало.
После этого ужасающая грусть пробуждения, легкое физическое недомогание скверного утра. Дрожащий взгляд Филиппа становился навязчивой идеей, светящейся точкой, которая призывала, раздражала и усыпляла.
Весь день этот свет стоял у нее перед глазами, она заперлась у себя в комнате, чтобы лучше вспоминать, и лежала, скатавшись на постели, прикрыв руками веки, с чувством почти физического наслаждения.
Бродя однажды утром по набережным Сены, она встретила в толпе молодых людей сына Филиппа Форбье.
Он так походил на отца, что Сабина страшно вздрогнула, мгновенно его узнала.
Они были тождественны… Она чувствовала, что у него неминуемо должно быть и сердце отца, эта двойная душа, мужская и женская, всегда находящая в себе достаточное удовлетворение.
Г-жа де Фонтенэ говорила себе:
— Он молод, как тот был молод, и красив, как он. В свою очередь, у него будут сыновья, похожие на него, с тем же лицом упрямого Антиноя. Сын Филиппа — это вечность той расы, от которой я умираю.
Все, что ее сдерживало, исчезло.
Она решила во что бы ни стало увидеть своего друга.
Она написала Филиппу, что хочет его видеть и что именно он должен приехать, — в Нанте, куда она могла бы выехать ему навстречу — ненадежно, там сейчас родственники ее мужа. Сделав это, она почувствовала себя как человек, спасший, наконец, свою жизнь: совесть ее успокоилась.
От Филиппа пришла телеграмма: «Еду» — и потом другая, что выехать не может, потом пришло письмо, с известием, что он будет в Париже через три-четыре недели.
Сабина уже больше не удивлялась, она привыкла к разочарованию, она говорила себе: «Ну, что ж», как человек, глотающий со сдавленным горлом. Тупым и спокойным взглядом смотрела она, как неудача толкает ее прочь из жизни.
Она уже почти не вставала.
— Спать! спать! — вздыхала она.
Однажды она сказала себе:
— Почему бы не спать — всегда?
И это соблазняло ее, как если бы ей дали глотнуть какого-то восхитительного вина.
Теперь она писала Филиппу немножко реже, и только полушутя; ответы его никогда ни на что не отвечали.
Она уже неясно представляла себе его там, у ее мысли уже не было сил на это путешествие. Даже если он теперь вернется, он все же будет далек, раз она его боится… Не тот далек, кто отделен пространством, а тот, кого боишься обнять…