Страница 10 из 90
Все шло хорошо до Зеленого. Кто-то приходит — не то в погребок, не то в пещеру. «А Зеленый уж там, и сидит он и карты тасует». — «Кто такой Зеленый? — спросила мать, — ну, кто всегда ходит в зеленом, в охотничьем?» — «Охотник», — равнодушно сказал Андрюша. «Какой охотник?» — наводяще спросила мать.
с полной готовностью пропел Андрюша. «Гм… — и намеренно минуя меня, уже и так же рвущуюся с места, как слово с уст. — Ну, а ты, Ася?» — «Охотник, который ворует гусей, лисиц и зайцев», — быстро срезюмировала ее любимица, все младенчество кормившаяся плагиатами. «Значит — не знаете? Но зачем же я вам тогда читаю?» — «Мама! — в отчаянии прохрипела я, видя, что она уже закрывает книгу с самым непреклонным из своих лиц. — Я — знаю!» — «Ну?» — уже без всякой страсти спросила мать, однако закладывая правой рукой захлопывание книги. «Зеленый, это — der Teufel![22]» — «Ха-ха-ха!» — захохотал Андрюша, внезапно распрямляясь и сразу нигде не умещаясь. «Хи-хи-хи!» — угодливо залилась за ним Ася. «Нечего смеяться, она права, — сухо остановила мать. — Но почему же der Teufel, а не… И почему это всегда ты все знаешь, когда я всем читаю?!»
От Зеленого и «тасует», а отчасти и от маминой горничной Маши Красновой, все ронявшей из рук: подносы, сервизы, графины — и даже целых судаков под соусами! ничего не умевшей держать в руках, кроме карт, я к семи годам пристрастилась к картам — до страсти. Не к игре, — к ним самим: ко всем этим безногим и двуголовым, безногим и одноруким, но обратно-головым, и обратно-руким, самим себе — обратным, самим от себя отворотным, самим себе изножным и самим с собою незнакомым высокопоставленным лицам без местожительства, но с целым подданством одномастных троек и четверок. Чтó тут было в них, или, как Ася — ими играть, когда они сами играли, сами и были — игра: самих с собою и самих в себя. Это было целое живое нечеловеческое по-поясное племя, страшно-властное и не совсем доброе, бездетное и бездедное, не живущее нигде, как на столе или за щитком ладони, но тогда и зато — с какой силой! Что в дюжине — двенадцать яиц, этому меня учили — годы, но что в каждой масти — тринадцать карт и что тринадцать — чертова дюжина — с этого бы меня не сбили даже в самом сонном сне. О, как сразу я, так медленно усваивавшая четыре правила — усвоила четыре масти! Как с первого раза я, до сего дня не уверенная в значении деепричастия и, вообще, назначении грамматики, усвоила значение каждой карты: все эти дороги, деньги, сплетни, вести, хлопоты, марьяжные дела и казенные дома — значение карты и назначение карт. Но больше всего, даже больше бубнового неженатого короля, моего жениха через девять лет, даже больше пикового короля, — грозного, тайного, — Лесного Царя, как я его звала, даже больше червонного валета сердца и бубнового валета дорог и вестей (дам я, вообще, не любила, у всех у них были злые, холодные глаза, которыми они меня, как знакомые дамы — мою мать, судили), больше всех королей и валетов я любила — пиковый туз!
Пиковый туз у Маши был удар, и удар — был, удар занесенным черным вверх глядящим сердцем конца алебарды — в сердце. Пиковый туз был — Черт! И когда та же Маша, сняв положенные мне, бубновой, ибо незамужней, даме нá сердце карты и открывши последнюю, сердечную, сама пугалась: «Ай-ай-ай, Мусенька, плохое твое дело, а под самым низом-то — удар! Ну, ничего, может, еще никто не помрет — да кому и помирать? Дедушка — померли, старого больше у нас никого — значит, мамаша заругает или опять с Густыванной подерешься», — я, со всем превосходством знания, со всей непоколебимостью тайны: «Это не удар, — а — секрет». Удар был — привет. Удар по мне привета. Удар по мне радости и страха: любви. Так я, несколько лет спустя, в генуэзском Нерви, нечаянно завидев из окна гостиницы «Beau-Rivag» и направляющегося к ней: в ней заточенным нам с Асей — революционера «Тигра», испугалась от радости — так, что швейцарская бабушка, испуганно: «Mais, qu'as-tu donc? Tu es toute blanche! Mais, qu'as-tu donc vu?».[23] Я, внутри рта: «Lui».[24]
Да, туз был — Lui. Он, сгустившийся до черноты и сократившийся до клинка. Он, собравшийся в удар, как тигр — в прыжок. Позже и этого стало много, позже удар с сердца, на котором лежал, перешел — в сердце. Изнутри меня — шел, толкая — на все дела.
Но был у меня, кроме пикового туза, еще один карточный Он, и на этот раз не от русской Маши, а от дерптской Августы Ивановны, непосредственно с его баронской родины, и уже не гадание, а игра, общеизвестная детская игра с немножко фамильярным названием «Der schwarze Peter».[25]
Игра состояла в том, чтобы сбыть другому с рук пикового валета: Шварцего Петера, как в старину соседу — горячку, а еще и нынче — насморк: передать: наградив, избавиться. Сначала, когда карт и играющих было много, никакой игры, собственно, не было, вся она сводилась к круговой манипуляции карточным веером — и Петером, но когда, в постепенности судьбы и случая, стол от играющих и играющие от Черного Петера — очищались, и оставалось — двое, — о, тогда игра только и начиналась, ибо тогда все дело было в лице, в степени твердокаменности его. Прежде всего, это была дисциплина дыхания: не дрогнув вынести каждое решение — и перерешение — то схватывающей, то спохватывающейся, и вновь промахивающейся, и вновь опоминающейся партнеровой руки. Дело берущего было — не взять, дающего — сдать. Берущего — почуять, дающего — сбыть, сбить другого с верного чутья, внушить всем своим изолгавшимся существом — другое: что черное — красное, а красное — черное: Шварцего Петера держать с невинностью шестерки бубен.
О, какая чудесная, магическая, бестелесная игра: души — с душою, руки — с рукою, лица — с лицом, всего — только не карты с картой. И, конечно, в этой игре я, с младенчества воспитанная глотать раскаленные угли тайны, в этой игре мастером была — я.
Не буду говорить то, чего не было, ибо вся цель и ценность этих записей в их тождественности бывшему, в тождестве того, признаюсь, странного, но бывшего ребенка — самому себе. Просто было бы сказать и естественно было бы мне поверить, что я моего Черного Петера соседу совсем не подсовывала, а, наоборот, — отстаивала. Нет! Я в этой игре оказалась его настоящей дочерью, то есть страсть игры, то есть — тайны, оказывались во мне сильней страсти любви. Это была еще раз моя с ним тайна, и никогда, может быть, он так не чувствовал меня своей, как когда я его так хитростно и блистательно — сдавала — сбывала, еще раз мою с ним тайну — скрывала, и, может быть, главное, — еще раз умела обойтись — даже без него. Чтобы все сказать: игра в schwarze Peter была то же самое, что встреча с тайно и жарко любимым — нá людях: чем холоднее — тем горячее, чем дальше — тем ближе, чем чуждее — тем моéе, чем нестерпимее — тем блаженнее. Ведь когда Ася, и Андрюша, и Маша, и Августа Ивановна — для которых это входило в игру — с гиканьем и тыканьем в живот, как бесы кривляясь и носясь вокруг меня, орали: «Schwarze Peter! Schwarze Peter!» — я даже отыграться не могла: даже одной хотя бы улыбкой из всей заливавшей меня тайной радости. Задержанный аффект радости бросался в руки. Я дралась. Но зато — с высоты какой убежденности, с какой через-край наполненностью я, додравшись, роняла им в веселые лица: «Я — Schwarze Peter, зато вы — ду-ра-ки».
21
Лис, ты украл гуся,
Сейчас же его отдай!
Сейчас же его отдай!
Иначе охотник придет с винтовкой,
Иначе охотник придет с винтовкой
И отправит тебя прямо в рай! (нем.)
22
Черт (нем.).
23
Но что с тобой? Ты совсем бледная! Да что с тобой? (фр.)·
24
Это Он (фр.).
25
«Черный Петер» (нем.).