Страница 8 из 22
Москва, начало декабря 1920 г.
Несколько дней спустя, читая «Джунгли».
— Марина! Вы знаете — кто Шер-Хан? — Брюсов! — Тоже хромой и одинокий, и у него там тоже Адалис. (Приводит:) «А старый Шер-Хан ходил и открыто принимал лесть»… Я так в этом узнала Брюсова! А Адалис — приблуда, из молодых волков.
Восполню пробелы. Войдя со мной в комнату и сразу, по моему описанию, распознав Брюсова, Аля уже жила исключительно им. Так, все предложения поиграть на рояле — исключительно для него, продержать в страхе: а что — заиграю? Брюсов усиленно не глядел, явно насторожась, чуя, что неспроста, и не зная, во что разыграется (telle mere, telle fille[40]). В случае чего положение выходило нелепейшее: с семилетними (а выглядела она, по советскому худосочию, пятилетней) не связываются. (Убеждена, что считался и с двухлетними!)
Примечание второе. Декламация моих стихов к Брюсову— Брюсову же — экспромт, от которого я похолодела. Чувство, что в комнате сразу стало тесно, — не комната, а клетка, и не только волк в ней — я с ним! Точное чувство совместной запертости с волком, с той же, первых секунд, неловкостью и зверя и человека. Но было и другое. Здесь, в этой спертости, почти лоб в лоб, при стольких свидетелях! услышать от семилетнего, с такими чудесными глазами! Ребенка — браваду его, так еще недавно семнадцатилетней, матери. Ушами услышать! Воушию! Был бы Брюсов глубок, будь у него чувства более острые, чем: Брюсов! (нужных мыслей у него было вдоволь) — перешагни он через себя, он бы оценил эту неповторяемость явлений…
Остановилась на первой, остановилась на третьей строке. Но была, в этом вызове, кроме мести за меня, унаследованная от меня и тотчас мною узнанная — влюбленность вражды. И, если стих внезапно не окончился поцелуем — то только из застенчивости. (Такой породы в ласке робки, не в ударе.)
Что думал? Невоспитанная девочка? Нет, воспитанная. Подученная мною? Явно — нет, он же видел чистоту моего испуга. Не понравиться — внешне — тоже не могла (Вячеслав Иванов: «Раскрывает сердце и входит»). Думаю, что единственное, что он думал: «Скорей бы!» И — о ужас! — он на эстраду, она (со мной) — за ним! Сидим чуть ли не рядом. Что еще ждет? Какой «экспромт»?
К его чести скажу, что волчьей шубы своей с нее, спящей, он не снял, хотя спешил. Покашливал и покашливал. Во оправдание же свое скажу, что именно его шубы не выбирала. Просто — меховая! Хорошо под мехом! Аля может сказать: «Я спала под шкурой врага».
О руке же, не снявшей:
III. Вечер поэтесс
Не очень много шили там,
И не в шитье была там сила…
Летом 1920 г., как-то поздно вечером ко мне неожиданно вошла… вошел… женский голос в огромной шляпе. (Света не было, лица тоже не было.)
Привыкшая к неожиданным посещениям — входная дверь не запиралась — привыкшая ко всему на свете и выработавшая за советские годы привычку никогда не начинать первой, я, вполоборота, ждала.
«Вы Марина Цветаева?» — «Да». — «Вы так и живете без света?» — «Да». — «Почему же вы не велите починить?» — «Не умею». — «Чинить или велеть?» — «Ни того, ни другого». — «Что же вы делаете по ночам?» — «Жду». — «Когда зажжется?» — «Когда большевики уйдут». — «Они не уйдут никогда». — «Никогда».
В комнате легкий взрыв двойного смеха. Голос в речи был протяжен, почти что пенье. Смех явствовал ум.
«А я Адалис. Вы обо мне не слыхали?» — «Нет». — «Вся Москва знает». — «Я всей Москвы не знаю». — «Адалис, с которой — которая… Мне посвящены все последние стихи Валерия Яковлевича. Вы ведь очень его не любите?» — «Как он меня». — «Он вас не выносит». — «Это мне нравится». — «И мне. Я вам бесконечно благодарна за то, что вы ему никогда не нравились». — «Никогда».
Новый смех. Волна обоюдной приязни растет.
«Я пришла спросить вас, будете ли вы читать на вечере поэтесс». — «Нет». — «Я так и знала и сразу сказала В. Я. Ну, а со мной одной будете?» — «С вами одной, да». — «Почему? Вы ведь моих стихов не знаете». — «Вы умны и остры и не можете писать плохих стихов. Еще меньше — читать». (Голос вкрадчиво:) — «Со мной и с Радловой?» — «Коммунистка?» — «Ну, женский коммунизм…» — «Согласна, что мужской монархизм — лучше. (Пауза.) Донской. Но, шутки в сторону, партийная или нет?» — «Нет, да нет же!» — «И вечер совершенно вне?» — «Совершенно вне». — «Вы, Радлова и я». — «Вы, Радлова и я». — «Платить будут?» — «Вам заплатят». — «О, не скажите! Меня любят, но мне не платят». — «Брюсов вас не любит и вам заплатит». — «Хорошо, что Брюсов меня не любит!» — «Повторяю, не выносит. Знаете, что он сказал, получив ваши рукописи? „Я высоко ценю ее, как поэта, но как женщину я ее не выношу, и она у меня никогда не пройдет!“» — «Но ведь стихи предлагал поэт, а не женщина!» — «Знаю, говорила — говорили — непереубедим. Что у вас, собственно, с ним было?»
Рассказываю, смеясь, то, что читатель уже знает. Адалис: «Он мстителен и злопамятен». — «Я никогда не считала его ни христианином, ни славянином». — «И, временами, непомерно мелок». — «За „непомерно“ прощаю».
С поэтессой Адалис мы, если не подружились, приятельствовали. Она часто забегала ко мне, чаще ночью, всегда взволнованная, всегда голодная, всегда неожиданная, неизменно-острая.
«В. Я. меня к вам ревнует, я постоянно говорю о вас». — «С целью или без цели?» — «И так и так. От одного звука вашего имени у него лицо темнеет». — «Зачем темнить? И так не из светлых».
Внешность Брюсова. Первое: негибкость, негнущесть, вплоть до щетиной брызжущих из черепа волос («бобрик»). Невозможность изгиба (невозможность юмора, причуды, imprèvu,[41] — всего, что относится к душевной грации). Усы — как клыки, характерное французское en сrос.[42] Усы наладчика, шевелящиеся в гневе. Форма головы — конус, посадка чуть кверху, взирание и вызов, неизменное свысока. Волевой, наполеоновский, естественнейший — сосредоточенной воли жест! — скрещивать руки. Руки вдоль тела — не Брюсов. Либо перо, либо крест. В раскосости и скуластости — перекличка с Лениным. Топорная внешность, топором, а не резцом, не крепко, но метко. При негодности данных — сильнейшее данное (не дано, дал).
Здесь, как в творчестве, Брюсов явил из себя всё, что мог.
А глаза каре-желтые, волчьи.
(Уже по написании этих строк. Одна моя знакомая, на мой вопрос, какое у него было лицо, с гениальностью женской непосредственности: «Не знаю, какое-то… обутое».)
У Адалис же лицо было светлое, рассмотрела белым днем в ее светлейшей светелке во Дворце Искусств (уг<ол> Поварской и Кудринской, д<ом> гр. Сологуба). Чудесный лоб, чудесные глаза, весь верх из света. И стихи хорошие, совсем не брюсовские, скорее мандельштамовские, явно-петербургские. (Брюсов совершенно вне элементарного, но в чем-то правильного деления русской поэзии на Москву и Петербург.)
«Все говорят, что Брюсов мне их выправляет, — жаловалась она, — но, уверяю вас..». — «Вам нечего уверять. Брюсову на поэтесс везет, и если выправлять, то, во всяком случае, не ему в данный час, ваши». — «Что вы думаете о его стихах?» — «Думаю? многое. Чувствую? ничего». — «Но большой мастер». — «Но большой мастер».
40
Какова мать, такова дочь (фр.).
41
Неожиданного (фр.).
42
Закрученные кверху (фр.).