Страница 21 из 48
— Я сам завсегда очень рад, — бормотал Гольц, которому, очевидно, было лестно попасть в коллеги к Богоявленскому. — Ви позволяйте мене, — обратился он к хозяину, — малинька сигара закуривайть?
— Сделайте одолжение, это в настоящем случае даже может быть вам полезно. А что зуб? — спросил он Гольца немного погодя.
— Совсем замолк, — улыбаясь, отвечал Гольц.
— Ну теперь вату-то вон и наливайте рюмочку. Рекомендую — anticholericum.
— Не рано ли будить?
— А уговор? Червь! наливай и подавай лекарство.
Гольц выпил, и через минуту приятная теплота пробежала по телу.
— А мне можно червяка-то заморить? — робко проговорил Сидорыч.
— Мори, — отвечал Богоявленский, — да ведь у меня ты его не заморишь, а только раздразнишь.
— Редкостнейший, можно сказать, у вас, Иринар Иванович, опрокидант, — воскликнул Сидорыч, осушив полную рюмку.
— Ведь вот, даром что червь, — сказал Богоявленский, указывая на Сидорыча, — а тоже одного с нам. поля ягода. Отлично учился, да своего-то запасу больно скудно и тот на шкалики разменял. Вот и вышел червь-ничтожество.
— Это вы сатиру Персия вспомнили: «Ex nihilo nihil, in nihilum nil posse reverti»[62], - продекламировал Сидорыч.
— Молодец червь! Удивительная у него память! — обратился Богоявленский к Гольцу. — Только заведите, так и засыплет цитатами. Ведь чем дороги древние? Вон за него даже думают. Так сболтнул, а возражение во второй половине стиха вышло превосходное. Коли ничто не может обратиться в ничтожество, стало быть, и Сидорыч не nihil[63].
— Как вы это прекрасно повернули! — вставил Гольц.
— А между тем вам пора лекарство принимать.
— Не много ли будет, я право… — мямлил Гольц.
— Полноте, вы мужчина, да еще бывший бурш. Вспомните-ка старину.
— Да, да, точно. О! — отвечал Гольц и осклабился, поддаваясь набегающему на него веселью.
— Червь, repeticio![64]
— Est mater studiorum[65], - докончил Сидорыч, наливая Гольцу рюмку.
— Вы, верно, еще не забыли по-латыни? — спросил Гольца Богоявленский.
— О, да! о, да! Я очень. Ви продолжайте, я с большим удовольствием.
— А все-таки, — перебил Богоявленский, — я хотел вам попенять; я постоянно наблюдаю за вами. Вы слишком углублены в самого себя. Это, с одной стороны, делает вам честь: истинная мудрость сосредоточенна, а с другой — угрожает апатией. Положим, вы ни у кого не бываете из этих лоботрясов.
— О, ви совершенно правду! Я никуда и ни к кому, — воскликнул Гольц, явно обрадовавшись случаю вставить слово.
— Я тоже у них не бываю, — продолжал Богоявленский, — но ведь у нашего брата ничем не заморишь потребности созерцания. Мы не перестаем, как говорит Цицерон, ardere studio veri reperiedi[66], и поэтому-то нам, людям науки, не следует забывать друг друга. Вспомните, много ли со школьной скамьи вам пришлось встретить людей, способных понять и оценить вас; а ведь все, что нас окружает, — филистерство.
— Ах, право, как вы все это прекрасно! Это я тоже и вспомнил; в Горацие есть: «Odi profanum»[67]. Мене очень, очень приятно. Я бы здесь у вас, только мене пора на слюжба.
— Куда вы так спешите? Дело не медведь, в лес не убежит, — возразил Богоявленский. — Червь! как это там у Горация про службу-то сказано!
— Quis post vina gravem militiam aut pauperiem crepat?[68] — скороговоркой отхватал Сидорыч.
— Нет, право, мене очень приятно, но мене пора. Теперь до парк все сухо, — сказал Гольц.
— Пожалуй, и сапоги ваши пообвяли. Сбегай в кухню да принеси-ка их, — обратился Богоявленский к Сидорычу, — что с вами делать, коли вы такой ретивый.
Обуваясь, Гольц отвернулся к другому окну и, пошарив в кармане, приготовил ассигнацию. При прощании, взяв Богоявленского за руку, он незаметно вложил в нее бумажку.
— Это что такое? — воскликнул Богоявленский. — Это вы уж, пожалуйста, оставьте. Я и с своих лоботрясов никогда не беру, а вы collega. Это даже обидно. А вот посошок на дорожку я вам отпущу. Налей-ка рюмочку, — сказал он Сидорычу.
Гольц было замялся.
— Нет, уж как угодно, лечение должно быть окончено. Тут кабалистика есть. Больше и просить не стану.
Гольц выпил и со словами: «очень, очень много благодарю» — вышел из комнаты. Проходя по тротуару, пред окном, он приподнял фуражку и снова раскланялся с Богоявленским.
— Не забывайте нас, — крикнул Иринарх Иванович.
— Помилюйте, непременно, непременно! — бормотал Гольц, снова приподымая фуражку.
— Ну, что, червь, — спросил Богоявленский, — как тебе понравился новый collega?
— Вы всегда так, Иринарх Иваныч, — выпытываете да после на смех. Мое дело цитату сказать, а какой я судья, да и к чему мне судить, когда почище меня люди судили. Еще Овидий сказал: «Bos stetit»[71].
— Ты сегодня просто мудрец, — расхохотавшись, воскликнул Богоявленский. — Сто лет думай, ничего лучше твоего bos stetit не придумаешь. Вот заскорузлая личность! А для меня, признаться, интересный субъект. Надо бы эту улитку заставить выпустить рожки.
Умильно посматривая на графин, Сидорыч было снова заговорил о repetandum, но положительный отказ убедил его, что ему ничего более не дождаться от своего несговорчивого мецената.
Три рюмки крепкой перцовки и лестное соприкосновение с миром, которого нравственное превосходство он смутно чувствовал, привели Гольца в восторженное состояние. Это было какое-то беспредметное и бесплодное вдохновение. Никогда не испытывал он такого сладостного самодовольства. То чувство безотчетного благоговения пред непонятно-высоким, которое заставляло его всю жизнь перечитывать Мессиаду, проступило теперь с удвоенною силой. Он давно слышал про ученость Богоявленского, а тут сама судьба привела его в этот мир. Один Богоявленский сразу оценил его: «Das ist ein Kerl! das ist ein Kerl!!» (вот молодчина), — повторял он про себя. Ему хотелось петь «Odi profanum», «Nox erat», «Sidera sor
Хотя на другое утро Гольц не был в том лирическом настроении, в каком накануне ушел от Богоявленского, тем не менее, поравнявшись с растворенным окном доктора, он с удовольствием согласился на приглашение хозяина зайти. В комнате все было по-вчерашнему. Даже Сидорыч сидел на том же кожаном стуле. Скучающий Богоявленский видимо обрадовался Гольцу. Хотя он с первого раза увидал, с кем имеет дело, но ему сильно хотелось вызвать эту личность на не свойственную ей почву отвлеченного мышления и полюбоваться на неуклюжие ужимки, с какими бык скользит И надает на гололедице. Он понял, что под тщеславным самолюбием Гольца кроется крайняя обидчивость. Сидорыч был особенно в ударе и сыпал цитатами, как из дырявого мешка. Небольшого труда стоило Богоявленскому заставить Гольца выпить первую, а затем вторую и третью рюмку anticholericum'a. Разогревшийся ветеринар, видимо наслаждаясь новым для него положением, уже не так сильно порывался к должности. Слушая лестные слова Богоявленского, он чувствовал себя счастливым, чуть не триумфатором. Богоявленский истощал все усилия вызвать быка на гололедицу, но бык прыгал, восторженно вертел хвостом, глухо мычал, а на гололедицу не выходил.
62
Ничто не может возникнуть из ничего и нельзя обратить его в ничто (лат.)
63
ничто (лат).
64
повторенье (лат.).
65
мать ученья (лат.).
66
пылать желанием открытия истины <лат.>. (прим. автора)
67
«Ненавижу непосвященную» (лат.)
68
Кто вспомнит за вином про службу с нищетою? <лат.> (прим. автора)
69
<лат.>. (прим. автора)
71
Бык стоял… <лат.>. (прим. автора)
72
Ненавижу непосвященную… стояла ночь… грезишь о звездах (лат.).