Страница 121 из 135
Комроты следил, чтобы воды много не пили.
— За обедом отвернешься — он уже полманерки воды в суп накачал. Дело понятное — чем больше супа, тем сытнее. А в результате — водянка.
. . . . .
Тот же майор:
— Хоронил брата жены. Не раздел, даже сапог сымать не стал. Ребята из батальона помогли, сколотили гроб.
Потом вспомнил, что он застрахован, — надо небось, думаю, зарегистрировать. Взял все его документы: паспорт, партбилет — пошел регистрировать. Прихожу в милицию. Там очередь. Сидит какой-то голодный тип, раздает всем, кто желает, справки:
«При освидетельствовании признаков насильственной смерти не обнаружено».
Свез на санках на Волково кладбище. Похоронил честь честью. Взял лопату, закурил и пошел… Потом думаю: «А как же сообщить жене? Где она искать могилу-то будет? Ведь ни креста, ничего такого нет».
Сосчитал и написал:
«Володя лежит в десяти могилах от В. В. Гущинского».
Когда похоронил Володю, вспомнил, что у него чудесный сибирский кот. Пошел на квартиру, но опоздал: соседи уже съели.
. . . . .
Василий Васильевич Гущинский, или просто Васвас Гущинский! Кумир петербургской, петроградской, а потом и ленинградской публики. Демократической публики, плебса. Ни в «Луна-Парк», ни в «Кривое зеркало» его не пускали. Народный дом, рабочие клубы, дивертисмент в кинематографах. Здесь его красный нос, его костюм оборванца, его соленые остроты вызывали радостный хохот.
В. В. Гущинский — это мое шкидское детство, послешкидская юность. И вот: «В десяти могилах от Гущинского»…
. . . . .
В редакции:
— Ну что за чернила!
— Ужас! Мастика…
. . . . .
Мальчики бегут из школы. Из разных, наверно, школ:
— У вас что на обед сегодня было?
— Сказать, что? Битки по ребрам, гуляш по коридору.
. . . . .
Любимое ругательство Маршака:
— К чертям собачьим!
. . . . .
Старуха в трамвае:
— Нет, братцы мои, я умирать сейчас несогласная. У меня все деточки на фронте. Вот война кончится, всех деточек своих повидаю, обниму, перецалую, а уж тогда — хороните меня с музыкой.
. . . . .
Маршак уверяет, что мы, петербуржцы, говорим «эсли», «зэркало» и тому подобное.
Зэркало я никогда не говорил, а четкое если (йесли) для меня и в самом деле — режет ухо (приятно режет ухо, как все чисто московское). И до сих пор говорю: эсли. Не очень широко, не по-грузински, но все-таки — эсли.
. . . . .
В магазинной очереди. Старик обращается к девушке с медалью «За оборону Ленинграда»:
— Давно ли из Ленинграда, сударышня?
. . . . .
Писатели-одесситы (Олеша, Ильф, Петров) любят слово «элегантный». Я видел «внутреннюю рецензию» Е. Петрова, где повесть молодого автора названа «элегантной».
. . . . .
— Солдат без ложки — некомплект.
. . . . .
Автор популярной военной песни «Эх, портяночки, портянки…».
. . . . .
Понадобилось перелицевать костюм. Хозяйка привела какую-то женщину. Я удивился:
— А вы давно мужское шьете?
— А что?
— Да, сказать по правде, первый раз вижу женщину-портного.
— Что ж, — обиделась она. — Думаете, если бурнусница, так уж и мужское шить не умеет?!.
Перешила. Ношу.
. . . . .
Тетка с очень тонкими подкрашенными губами:
— Всех жалеть — сердца не хватит.
. . . . .
Сегодня, 17 июля 1944 года, в Москве — событие. По радио и в утренних газетах было объявлено, что с 11 часов утра по Садовому кольцу, на площадях Калужской, Смоленской и других приостанавливается движение пешеходов и транспорта, так как через город будут проконвоированы пленные немцы — в количестве 57 600 человек. В половине двенадцатого я уже был на улице — на Смоленском бульваре. На тротуарах теснятся толпы народа. По мостовой, по обочинам, прогуливаются усиленные комендантские патрули с характерными ярко-красными погонами. Еще больше, конечно, милиционеров.
Напряженное ожидание. Со всех дворов, изо всех переулков бегут мальчишки. Лихорадочные голоса:
— Немцев ведут!
— Идем немцев смотреть!
— Идем скорей — сейчас фрицев поведут!
(Забыл записать, что в извещении начальника московской милиции население призывалось к порядку и к «недопущению каких-либо выходок по отношению к военнопленным».)
В народе говорили, что еще не скоро.
— Поезд опаздывает, — сказала какая-то женщина.
Я успел сходить в Гагаринский переулок, в поликлинику, зашел по делам в райвоенкомат, и когда вернулся к Смоленской, там уже было не протолкнуться. Мне все-таки удалось протиснуться на середину площади.
Огромное множество милиционеров, работников НКВД и красноармейцев наводили на площади и на прилегающих к ней улицах порядок. Прекращалось движение автомобилей. Их направляли в сторону Арбата. Постепенно площадь и продолжение ее — широченный «бульвар» очистились, и тут мы все увидели:
— Идут!
Со стороны Кудринской двигалось, надвигалось пока еще как будто не очень большое светло-коричневое каре. Уже отсюда было видно, что это не наши «солдатики». Тот же цвет хаки, но — темнее, коричнево-желтый, а не желто-зеленый, как у нас.
Меня попросили «на тротуар». На площади остались лишь высокие чины милиции и НКВД. На тротуаре я оказался в числе первых, но постепенно толпа оттеснила меня от тротуара, потом увлекла в сторону и назад. Вперед вынырнули дети, главным образом девочки почему-то.
День яркий, солнечный, жаркий… Но набегают легкие облака.
Желто-коричневый квадратик медленно, но верно приближается, из квадратика превращается в квадрат. За ним вырисовываются второй, третий… Что-то поблескивает на солнце.
— С музыкой идут! — говорят в толпе.
Но это, конечно, не музыка. Позже мы узнаем, что это сверкают шашки у офицеров конвоя.
В толпе, конечно, нещадно ругаются. Ругают «мильтонов».
Появляется автомобиль пикап с фотографами и кинооператорами.
Мрачная процессия приближается. Вот уже первые ряды ее миновали станцию Смоленского метро. Впереди всадник. Советский генерал на роскошном коне с зеленой попоной и красной звездой на ней гарцует перед киноаппаратом. Уже видны хари немцев. Именно хари. Черные, грязные, сожженые солнцем.
У самой площади генерал по просьбе фотографов останавливает колонну. Дело в том, что как раз в эту минуту солнце ушло за тучу, — снимать нельзя.
Стоят минут десять. Немцев отсюда не разглядеть. Видно только, что — черные, рваные, грязные и — страшные.
Наконец идут мимо. Близко. Тут не только немцы. И венгры, и румыны, и итальянцы. Кажется, этих «сателлитов» даже больше, чем немцев. Что это за народ? Грязный, оборванный, жалкий и — карикатурно-комичный. И все они — молодые и старые — небриты, обросли щетиной. Многие босиком, многие без пилоток и фуражек, повязаны грязными платочками. Большинство же — в опорках на деревянной подошве. Жалкие пожитки. У кого одеяло, свернутое в трубку, у кого — узелок. У многих консервные банки или кружки, сделанные из американских консервных банок.
Но меня интересуют сейчас больше не немцы, а толпа, в которой я нахожусь.
Какая же реакция?
Прежде всего — удивление. Вон они какие!.. Страшенные, обросшие, на людей не похожие…
Но тут же мужские голоса:
— Побудь два года на передовых, тоже на себя похожа не будешь!
Жалость, брезгливость, насмешка. И ничего похожего на так называемую ненависть. Только некоторые пожилые женщины пытались выкрикивать что-то вроде проклятий:
— Разорвать бы их на куски! Подумать, что эти гады мазали нашим деточкам губы ядом…
В общем же симпатий никаких, разумеется, не было, но и тот гнев, который люди принесли сюда, исчез куда-то, испарился, когда мимо потекло это несчастное, голодное, измученное, истерзанное быдло.
Слышал и такое:
— Тоже рабочие люди!..
— Не всякий своей охотой пошел.
— Ой, поглядите-ка, старый какой!
Кое-что трогает. Один из пленных — черный белоглазый, курчавый — жадно курит «под губки», то есть крохотный, обжигающий губы окурок. Толкает впереди идущего, передает ему. Тот жадно затягивается и передает следующему.