Страница 100 из 113
И ни в коем случае нельзя допускать к этому делу людей случайных, невежественных, не знающих истории, не обладающих вкусом!.. Мне скажут: это само собой разумеется! Нет, само собой не разумеется. Посмотрите, какие предложения читателей редакция рекомендует в качестве «интересных» и «удачных». Страшно делается. Для набережной Обводного канала предлагаются названия «Хрустальная», «Чистая».
Для других улиц и проспектов: Солнечная, Дружная, улица Здоровья, проспект Гостеприимства, улица Грядущего, улица Невской Волны, проспект Белых Ночей, проспект Молодости, площадь Исканий, площадь Легенды…
Простите меня, милые мои земляки, но то, что вы предлагаете и поддерживаете, это — пошлость. Ведь обсуждается, насколько я понимаю, вопрос не о продукции парфюмерной или кондитерской фабрики. Речь идет о названиях улиц одного из прекраснейших городов мира.
Что же надо делать, кто должен вступиться, сказать веское слово, чтобы кончилась наконец эта свистопляска, это повседневное, не встречающее противодействия надругательство над нашим языком, над нашей историей, над нашим прошлым и будущим?!!
Не стоит ли подумать об издании закона, по которому название города, села, улицы, площади, переулка может быть взято под охрану специальной комиссией, как берутся под охрану каменные, бронзовые и деревянные памятники нашей старины?
1962
Рисуют дети блокады
Под таким названием ленинградское издательство «Аврора» выпустило альбом детских рисунков. Рисункам сопутствует стихотворный и прозаический комментарий маленьких художников, записанный с их слов взрослыми. Составили альбом Э. Голубева и А. Крестинский, они же написали превосходную вступительную статью. Но, пожалуй, еще лучше предваряет книгу пожелтевшее, истрепавшееся письмо маленькой блокадницы Люси Наумовой, артистически воспроизведенное на шмуцтитуле книги:
«Здравствуйте дорогие Алочка и Кирочка. Как вы поживаете чево вы делаете? Я хожу с мамой на работу пото что боюсь седеть дома одна, т. к. над городом летают самолеты и бросают бомбы. И ето очень страшно. У нас в Ленинграде нет ни ягод ни яблок и я забыла даже как они пахнут»…
Нет, эти рисунки и подписи к ним не могут передать всей лютой жестокости тех дней. Вряд ли воспитатели стремились поощрять детей к изображению блокадных ужасов. Скорее всего, они отвращали их от этого. И все-таки…
Вот семилетний Вова Паршаев изображает зиму. Два многоэтажных городских дома. Из труб валит столбами дым. Третий дом в развалинах. А по заснеженной широкой улице идут — почему-то все в одном направлении — шесть женщин. Две из них волокут за собой санки, на санках — запеленутые в красную ткань, вытянутые, похожие на мумии — трупы. И спокойная, протокольно-бесстрастная подпись:
«Наступила зима, стало холодно»…
И еще подпись — под другим рисунком, другого мальчика:
«Это зимой бомбежка. Валяются трупы на улицах. Один везут на санках сваливать в сарай».
И еще:
«Мы завтракаем в бомбоубежище».
Это быт тех дней. Но дети не хотят, не любят, как правило, изображать быт. Они живут мечтой.
О чем же мечтал блокадный ребенок? Конечно, о еде. И — о победе.
Шестилетний Юра Павлов сделал очень хороший рисунок военного корабля и продиктовал такую подпись к нему:
«Когда я вырасту, буду капитаном. Я буду ехать по морю, вражеские корабли топить, а когда вернусь из плаванья, подъеду к вашему дому и привезу вам батоны, и шоколаду, и круглые булочки».
Да, победа мнилась и снилась этим маленьким мученикам в образе хлебных батонов, кусков сахара, «круглых булочек». Больше всего тронул меня чем-то беспредметный рисунок маленького Шурика Игнатьева. Хаотическое сплетение линий, вроде клубка колючей проволоки. Посередине что-то круглое. И пояснение трехлетнего автора:
«Это война, вот и все, а тут булка. Больше не знаю».
Поймет этот рисунок и прочтет, расшифрует эти слова только тот, кто сам был в те годы в Питере. Поймет бывшая питомица детского сада Л. С. Метлина, воспоминания которой о блокадном детстве цитируются в этой же книге:
«Под Новый год воспитатели посадили нас клеить гирлянды, игрушки. На каждый стол дали плошечку клея. Только отвернулись — а плошечки до дна вылизаны».
Не с нею ли рядом сидел и клеил эти гирлянды шестилетний мальчик Юра, слова которого тоже приводятся в книге:
«Я бы три дня не ел, только бы война кончилась!»
Кто поймет и оценит в полную меру горечь этой детской мольбы и силу этого обета!
Я не говорю здесь, в короткой заметке, о качестве рисунков, о неугасающей талантливости ребенка…
Не побоюсь громкого слова и скажу, что книгу эту с трепетом возьмет в руки всякий — и молодой, и старый, и тот, кто видел звериный лик фашизма, и тот, кто знает о нем понаслышке.
Спасибо ленинградке Е. Л. Щукиной, бывшему методисту Куйбышевского района по дошкольному воспитанию, собравшей и сохранившей этот удивительный материал.
1970
Без компаса
Летом 1944 года через Москву были проконвоированы пленные немцы — 57600 человек. В этот день я оказался в Москве и был свидетелем этого жалкого и вместе с тем величественного зрелища. Да, это было зрелище воистину эпической силы. Ровный, покорный шаг, тяжелый усталый топот, который мог быть грозным, а оказался унылым, — все это лучше всяких газетных статей и оперативных сводок говорило о еще не завоеванной нами, еще далекой, но уже несомненной победе. И среди многих чувств, волновавших меня в этот жаркий июльский день, было одно, может быть, самое сильное: гордость за нашего человека, так много вынесшего от этих серо-коричневых мундиров и все-таки не опустившегося до мелкой мести, сохранившего в себе полную меру человечности и благородства.
Пленных вели из одного конца города в другой, от заставы к заставе, и на всем этом долгом пути не было ни одного эксцесса, ни одной грубой выходки, ни одного злобного или оскорбительного выкрика.
Впрочем, позже я узнал, что один «эксцесс» все-таки был. Вечером я зашел в гости к друзьям, и там одна совсем молоденькая женщина, учительница начальной школы, со смехом рассказала, что, когда немцев вели через Крымский мост, два мальчика, забравшись на железный парапет моста, обстреляли «фрицев» из рогаток.
Этот рассказ вызвал дружный смех. Только одна пожилая женщина, тоже учительница, не засмеялась, а сказала:
— Этих мальчиков дурно воспитали.
На нее накинулись:
— Ну, как вы можете так говорить! Разве мы с вами вправе судить этих мальчишек?!. Кто знает, может быть, у них отцы или братья погибли от рук фашистов…
— И даже наверняка погибли, — ответила старая учительница. — Но кто вам сказал, что я обвиняю мальчишек? Нисколько. Я не их обвиняю, а тех, кто их воспитал. Им не внушили элементарных законов чести, не объяснили старого русского воинского правила: лежачего не бьют.
…А как важно знать, и помнить, и не забывать эти старые, мудрые правила, и верить в их категорическую императивность с той верой, с какой верит в нее ребенок. Для ребенка не существует того, что мы, взрослые, называем «исключениями». Об этом очень хорошо сказал в свое время Житков:
«Если взрослый говорит: „Никогда не ври“, то для ребенка „никогда“ — это вечное и во всяких случаях и, уж конечно, в тех, когда больше всего хочется и нужней всего соврать. Для взрослого это: „Ну, конечно, не до идиотизма! Бывают, знаете, такие случаи…“, — для ребенка вся торжественная яркость этой абсолютности слова „никогда“ сразу тухнет, и слово это уже расплевано, растоптано до тоски и обиды».
Вот эта приблизительность и относительность этических требований — зло, которого мы в повседневности не замечаем, но которое тем не менее живет, растет и дает плоды. И плоды весьма горькие.
Не здесь ли мы должны искать корни тех явлений, которые так волнуют последнее время наше общество? Я говорю о недостойном поведении некоторой части нашей молодежи. В этих случаях принято оговариваться: незначительной части. Незначительной, да, но не такой уж ничтожной, чтобы можно было не бить тревогу. И тревогу мы бьем. Редко бывает, что развернешь газету и не наткнешься там на материал, обличающий молодых бездельников, стиляг, тунеядцев, фарцовщиков, бездушных сыновей и т. д. и т. п. Законны и справедливы требования тех, кто считает, что бездельников этих нужно учить и наказывать. Но при этом не стоит, пожалуй, забывать, что наказание никогда не было наилучшим средством разумного воспитания. Продолжая вести самый серьезный разговор с шестнадцатилетним или двадцатилетним лоботрясом, мы должны очень крепко задуматься о просчетах нашего воспитания в целом.